Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди развалин разрушенных домов можно было подобрать медные и свинцовые трубы, вообще металл, который позже сулил приличную выручку у старьевщика, — кастрюли, чугунные плиты и печки, станки, инструменты, иногда причудливо изогнутые, оплавленные пожаром. А на дорогах, на путях отступления немецких армий, валялись и стояли брошенные повозки, прицепы, разбитые, расстрелянные и разбомбленные военные грузовики, полевые кухни, орудийные передки и лафеты, легковушки, в основном уже выпотрошенные и полуразобранные на запчасти. Последние жадно поглощал натуральный обмен, где всякому товару приходилось снова и снова подыскивать себе эквивалент, — меновая торговля, ориентированная не на деньги, а только на спрос и предложение, хотя и в ней в роли денег, пока, правда, робко, уже пробовали себя американские сигареты.
А отец, к чему стремился он?
Ведь желания и неприязни, причем как раз невысказанные, заветные, действуют в нас сильнее всего, давая, наподобие линий магнитного поля, направление нашим делам и поступкам.
Так к чему стремился отец? Уж никак не стать скорняком, а тем более препаратором.
Тогда что было предметом его желаний?
После «Добровольческого корпуса» он в разных городах обретался. Вроде бы изучал в университете зоологию, хотя аттестата зрелости у него не было.
Как, спрашиваю я себя сегодня, мог он поступить в университет без аттестата, или это всего лишь предание, его рассказанная, вымышленная автобиография? Какое-то время он жил в Штутгарте, где, судя по всему, голодал, неделями питался одной морковью, пока вконец не обессилел от истощения. Его сестра Грета, навещавшая его в Штутгарте, потом об этом рассказывала. Он был близок к организации «Консул», может, даже состоял ее членом. Это тоже его сестра Грета утверждала.
Ноябрьские предатели. Удар ножом в спину[12]. Время системы[13].
Организация «Консул» была чем-то вроде суда Фамы при «Добровольческом корпусе». На ней лежит ответственность за убийства так называемых «изменников родины» Ратенау и Эрцбергера[14]
Однажды к нему приехал боевой товарищ, соратник по Первой мировой, с которым он, вопреки обыкновению, беседовал в комнате с глазу на глаз. Долговязый мужчина, с бледным узким лицом и багрово-сизым косым шрамом через нос от лба до щеки. Рассеченная шрамом бровь срослась завитком. Ротмистр, так отец к нему обращался, без имени и фамилии. Мать тоже ничего о нем не знала.
В 1921 году отец вместе с эмигрировавшим царским офицером пытался наладить артель по производству игрушек. Нанимали надомников, безработных и инвалидов войны, те должны были делать деревянных лошадок. Он придумывал рекламные лозунги, один из них мне недавно снова вспомнился:
Чтоб у ваших малышей
Всегда был ротик до ушей.
В это время он познакомился с моей матерью, дочерью модиста-шляпочника, хозяина процветающего шляпного ателье и собственного магазинчика, владельца небольшой виллы на Торнквистштрассе в гамбургском районе Аймсбюттель.
Любовь, хоть и не с первого взгляда, как она говорила, но близко к тому, после того как они несколько раз встретились. Между встречами, правда, проходило всякий раз не меньше одной-двух недель. Да, он ей нравился — этот высокий, стройный мужчина, даже элегантный в своей литовке, форменном кителе, который он носил без знаков различия. Есть фото, запечатлевшее его на карнавале в костюме гусара. Будь он авантюристом, вполне мог бы выдавать себя за прусского кронпринца. Почти на всех фото того времени он с сигаретой в руках, иногда и во рту, скорее даже в углу рта, с обольстительной полуулыбкой героев-любовников со старых киноафиш, руки неизменно в карманах литовки. Кроме этой литовки, у него не было ни пиджака, ни пальто, только этот форменный китель, под который он зимой надевал серый, штопаный пуловер. Словом, голь перекатная, но с хорошими манерами. И рискнул попросить у шляпочника руки дочери; тот, конечно, желал себе более состоятельного зятя, но потом все же дал согласие. Вскоре после этого молодой человек со своей артелью, которую вряд ли стоит воображать себе таким уж солидным предприятием, обанкротился в пух и прах. Царский офицер бежал от кредиторов в Париж, долги молодого человека выплатил тесть.
Мать говорила: это был мой муж, единственный.
Не то чтобы она не видела разительной дистанции между тем, каким он был и каким хотел казаться. Но, где бы он ни появлялся, он сразу получал кредит доверия, который, впрочем, он никогда не оправдывал до конца, а в большинстве случаев и не в силах был оправдать. Поступи он в университет, сумей получить высшее образование, он, при его красноречии и даже известной интеллигентности, стал бы адвокатом или архитектором — вот уж профессия, которая вполне была ему по плечу, ведь он и рисовал, и чертил отлично, и пространственное воображение имел очень точное, — тогда солидное буржуазное существование было бы ему обеспечено. А так получалось, что он только внешне являет собой нечто большее, тогда как на самом деле вынужден отдавать свои силы ремеслу, которое втайне презирает.
Мать видела этот его изъян и всячески пыталась сгладить, на людях ни разу, никогда и ни в чем не выказав ему своего неодобрения, пусть хотя бы только недовольным движением губ или поднятием бровей. Ни разу не сказала о нем худого слова, даже когда я ей на него жаловался. А было и такое время, незадолго до его смерти, я тогда вообще не мог спокойно с ним говорить.
Всегда и во всем, без колебаний и сомнений, она была с ним, на его стороне. Мой муж, говорила она, просто и ясно: мой муж. А мне про него: отец.
Выйти замуж для нее означало нечто окончательное и безусловное, это был союз, который заключается однажды и уже нерасторжим.
При мне они никогда не ссорились. Хотя поводы для ссор наверняка имелись, ибо она, мама, с ее безошибочным чутьем к реально достижимому, с ее спокойным пренебрежением ко всякого рода показухе, разумеется, не давала себя ослепить; сама держалась подчеркнуто скромно и не могла не видеть, что отец живет не по средствам.
Так что размолвки между ними бывали. И она выкладывала ему свое мнение, спокойно и твердо. Но при мне они не ссорились никогда. Единственное, о чем я могу вспомнить, это ее строгое увещевание:
— Нет, Ханс, этого ты не сделаешь. Это просто не годится.