Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Абсолютной тишины на уроке не бывает, как не бывает в природе абсолютного вакуума: все равно по классу блуждают молекулы шепотов, вздохов, хихиканий… У шестого класса сегодня самостоятельная работа – генеральная репетиция перед городским изложением, которым насмерть перепуганные учителя стращают учеников, а те давно уже поняли, что если кто и боится «двоек», то это сами же преподаватели.
Я два раза медленно, что называется, с выражением прочитал текст, мобилизовав все свои артистические данные, чтобы длинными паузами обозначить точки, средними – запятые, а трагической мимикой – самые коварные места. В заключение я дал несколько советов, не подрывающих моего учительского авторитета: выражаться кратко, не запутываясь в сложных предложениях, следить за проверяемыми гласными и помнить: изложение, сданное после звонка, – это «двойка», а одинаковые ошибки у сидящих за одним столом – «единица».
– А если случайно? – раздались взволнованные голоса.
– Случайность – неосознанная закономерность! – ответил я со значением.
Вообще мой небольшой, с громадным перерывом педагогический стаж подсказывает мне, что для учителя главное – твёрдость духа, уверенность в себе. Но если малышам достаточно убедительной интонации, то старшеклассникам подавай убедительное содержание, и если второе подменяется первым, преподавателя быстренько «раскусывают», и учительский стол превращается в баррикаду, разделяющую враждебные стороны.
Именно такая гражданская война идёт на уроках Гири.
Но, с другой стороны, интеллигентный, умный, знающий Лебедев тоже не владеет классом, чего-то не хватает, – видимо, не случайно девятиклассники прозвали его «доцентом». Кстати, мы много рассуждаем об акселерации детей, но почему-то не говорим об инфантилизме педагогов. Стась жаловался, что регулярно вызывает в школу мамашу одной учительницы начальных классов, а дипломированная дочка сидит в это время рядом, комкает платочек и обещает исправиться.
– Андрей Михайлович, писать уже можно?
– Конечно! Или я из стартового пистолета должен выстрелить?
Ребята склонились над тетрадями и засопели.
Кстати, мне кажется, что теперь я проще нахожу общий язык с ними, чем восемь лет назад. Тогда, распределённый в школу после института, я входил в класс с чувством неловкости и удивления, потому что хорошо помнил себя сидящим за партой, потому что моё новое положение у доски временами казалось мне недоразумением, странной мистификацией. Иногда, спрашивая ученика, я ощущал, что спрашиваю самого себя, и невольно начинал лихорадочно формулировать ответ. Это ведь в армии кто старше по званию, тот умнее, в школе все-таки немного по-другому.
Однажды на уроке меня спросили, что такое «краснотал», я пролепетал чепуху про весенние ручейки, а дома по словарю выяснил, что на самом деле это – кустарник, но так и не решился рассказать ребятам о дурацкой ошибке. Не знаю, возможно, до сих пор кто-нибудь из моих учеников живёт в полной уверенности, будто красноталом называются тающие весенние сугробы, а другие, узнав однажды настоящее значение, криво усмехнутся, припомнив молоденького, невежественного, но самоуверенного преподавателя.
Должен сознаться, восемь лет назад внешне я почти не отличался от старшеклассников, тем более что растительность на моем круглом, розовощёком лице прозябала так же неохотно. В качестве знака различия я повязывал галстук, который, как я теперь понимаю, чудовищно не подходил ни к костюму, ни к рубашке, о носках даже и говорить не хочется. И вот однажды, когда я стоял у доски и вдохновенно излагал новый материал, в комнату заглянул инспектор роно, увидел на учительском месте взволнованного парнишку и строго сказал: «Сядь на место! Где ваш учитель?» Класс зашёлся диким хохотом. На перемене, в кабинете директора, обиженно сопя, я принимал извинения инспектора и с упрёком отвечал: «Но ведь я же был в галстуке! В галстуке…» Потом, став журналистом, я многократно рассказывал этот забавный случай приятелям, но даже не предполагал, что вернусь, пусть ненадолго, в школу…
– Андрей Михайлович, – раздалось жалобное сообщение, без которого не обходится ни одна самостоятельная работа. – У меня ручка не пишет!
Я очнулся от воспоминаний, полез в боковой карман и вручил авторучку, предназначенную специально для подобных превратностей, потом медленно, словно наладчик вдоль исправно работающих станков, прошёл между столами. На самостоятельной работе, как у взрослых так и у детей, сразу виден характер: одни пишут сосредоточенно, не обращая ни на кого внимания, другие вертятся, точно на вращающемся стульчике, успевая заглянуть в тетради ко всем соседям, третьи, поставив учебник шалашиком, отгораживаются даже от своего товарища по парте, четвёртые обречённо смотрят в одну точку, отказавшись от борьбы за «тройку». Я скользил взглядом по тетрадям и учительским оком видел россыпи ошибок; там, где ошибки можно добывать уже промышленным способом, я задерживался, делал скорбное лицо и вздыхал тихонько, – и ученик испуганно начинал проверять написанное, понимая, что не от трудной личной жизни вздыхает учитель, а от безграмотности учащихся.
Впрочем, если зашла речь о личной жизни и её сложностях, нужно вернуться к встрече в метро. Как и пообещала Алла, через несколько дней мы собрались у Фоменко. Жена его, Вера, с привычным гостеприимством накрыла стол и ушла в соседнюю комнату, попросив позвать её, как только закончатся разговоры о школе. Стась и Алла начали, перебивая друг друга, рассказывать о времени и о себе. Иногда медленные, хорошо выстроенные фразы вставлял Лебедев.
Оказалось, Фоменко стал директором полтора года назад, причём довольно неожиданно, потому что все шло к назначению Клары Ивановны. Между прочим, Опрятина была исполняющей обязанности после принудительного вывода на пенсию прежней директрисы, оценивавшей способности учеников по тем выгодам, которые можно извлечь из их родителей. Она и теперь ещё где-то преподаёт и шумно радуется, что хоть на старости лет смогла заняться не администрированием, а обучением и воспитанием, к чему, естественно, стремилась всю сознательную жизнь. Стась работал в нашей школе с самого распределения, а последние три года был внеклассным организатором, но ему и не снилось директорское кресло. Зато это пришло в голову некоторым учителям, опасавшимся непростого характера Клары Ивановны, не сообразившей вовремя, что твёрдый стиль руководства – привилегия человека, утверждённого в должности. Впрочем, у Опрятиной были свои основания для жёсткости, потому что уверенность в себе – это прежде всего уверенность в своих друзьях: заведующей роно была Кларина однокурсница и, судя по нежным отношениям, в молодости они увлекались разными молодыми людьми. В школе партию Опрятиной составили Гиря и Маневич.
Но тут произошли два события, решивших судьбу Фоменко. Во-первых, на очень большом совещании чуть ли не министр чуть ли не просвещения посетовал, что у нас недостаточно ещё молодых, энергичных директоров школ. Все дисциплинированно прозрели и ахнули: «Совершенно недостаточно!» Во-вторых, внезапно заведующим роно стал бывший первый секретарь Краснопролетарского РК ВЛКСМ Шумилин, которому прочили совершенно иную карьеру. А Шумилин знал Стася ещё секретарём комсомольской организации и председателем районного совета молодых учителей. Почуяв неладное, Гиря и Маневич помчались по инстанциям, настырно доказывая, что Фоменко ещё не дорос до директорства, что руководителем должна стать Клара Ивановна, опора и надежда советской педагогики. Первокласснику ясно, такая активность сильно подорвала шансы Опрятиной. Тем более что сразу же сформировалась оппозиция во главе с Аллой, в сторонники Стася записались и те, кто собирался вить из молодого директора верёвки. Оппозиция активно включилась в расхваливания достоинств Клары Ивановны, довела восторги до абсурда, и когда выяснилось, что Опрятина директором быть не может, потому что не может быть никогда, «стасевцы» сдержанно, с элементом здоровой критики стали похваливать своего лидера.