Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я закидываю в самый водоворот, доверяясь струе основного течения.
Заброс, поклевка, рыба, насадка, снова заброс…
Идет ледянка — плотва, приходящая со льдом. Крупная, с ладонь, холодящая разгоряченные руки, она тяжела от распирающей ее икры, и бьется, и ворочается в сетке садка. Она подходит стаей, когда только успеваешь вытаскивать и насаживать, потом небольшой перерыв — и уже новая стая. Иногда встречаются терочники, молочники — самцы с жесткой, как мелкая терка, чешуей и вспухшими синеватыми бугорками на массивной голове. Они беспокойны и начинают упираться, когда еще тащишь их из воды.
Откуда-то сверху, со стороны озера, нарастает и перекатывается вниз по реке, от рыбака к рыбаку, ликующий крик:
— Язь!.. Язь пошел!..
И, словно подтверждая, Вадим вдруг начинает поминать черта, тянет удилище, оно гнется, тонко поет леска, он отступает назад, проваливается в рытвину, тянет, и вот уже у самого берега, отчаянно всплескиваясь и мотая удилище из стороны в сторону, на мгновение показывается сильное широкое тело язя…
Да разве вся эта вакханалия — не отголосок вечно живого, лишь глубоко спрятанного в каждом из нас прошлого? Неужели только из-за того, чтобы наловить и привезти в Москву полтора десятка килограммов переславской плотвы, приезжают сюда те люди, которых я вижу вокруг?
Все они разные — и по характеру своему, и по профессиям, — но в каждом из них, кроме своего, личного, только ему присущего, таится то загадочное общее, что заставляет уезжать за сотни километров в дождь, в холод из уютного и теплого дома, в лес, в глухомань, к черту на кулички, чтобы, выискивая одними ими чаемые лесные озерца, вспухающие по весне речки, согреваясь у костра то спиртом, то чифиреобразным чаем с отсыревшим кусочком сахара вприкуску, вот так, стоя по колено в воде, тянуть из холодной глубины серебряную плотву и прижимать животом к земле скользкого и увертливого язя?
Они даже не подозревают, что в каких-нибудь ста метрах от них, а то и под ногами, лежат остатки стойбищ древних рыбаков и охотников; что тысячелетия назад на этих же местах точно так же толпились их далекие — очень далекие! — предки, справляя весенний праздник рыбы и запасаясь пищей на много дней вперед. Только для тех это было не просто праздником души, но и великим весенним обжорством после скудных и голодных зимних месяцев.
Так, может, остается что-то в крови, в той самой дезоксирибонуклеиновой кислоте, которая определяет каждого из нас? И вот это «что-то», в свою очередь, предопределяет наши встречи — здесь, на Большой Волге, в Брейтове, под Серпуховом или в Скнятине, во всех тех местах, где по весне стаями идет плотва, прорывается вслед за нею прожорливый язь и, зайдя в траву, ворочается и бьется на залитых пожнях щука…
Все мы здесь знакомые незнакомцы, встречавшиеся и расходившиеся не раз и не два у магазинов рыболовной снасти, на Птичьем рынке, возле оглядывающихся, пахнущих вчерашним перегаром мотыльщиков, в тесноте загородных автобусов и электричек, у заветных, уловистых мест. Что из того, что мы не знаем имен друг друга? В этой жизни — одно, в той, городской, — другое, имеют ли какое-нибудь значение эти имена, степени, звания здесь, когда в руке у тебя легкое бамбуковое удилище с капроновой жилкой, на конце которой в холодной глубине колышется рубиновый червячок твоей горячей веры в надежде, что он соблазнит скользящую мимо одуревшую от весенней страсти плотву?
Вон, чуть выше поворота, на том берегу стоит рыболов… он присел сейчас, доставая из коробка новую порцию мотыля. Пожилой седеющий мужчина с темной родинкой на правой щеке, всегда безукоризненно выбритый, в потертой кожанке типа «комиссарок» двадцатых годов, в синем берете, по-парижски сдвинутом на левое ухо, в оранжевых охотничьих сапогах, пристегнутых к широкому кожаному поясу. Я не знаю, ни как его зовут, ни кто он там, за пределами Вексы, хотя и вижу его не первый раз, и оба мы примелькались друг другу за прошлые весны. Но…
Мы киваем друг другу как старые знакомые, иногда хвастаем уловами, одалживаем мотыля, обмениваемся прогнозами. И не больше.
Знаю только, что, какая бы ни была погода, мой знакомый незнакомец не уходит с реки. Возле берега в кустах на кочках настлана подстилка из веток, прикрытых плащом; над костерком на рогульках висят закопченный армейский котелок и маленький помятый жестяной чайник.
Как-то в дождь я пригласил его к нам в дом. Он поблагодарил и отказался: он приезжает на реку и для реки…
— Привет археологам! — раздается за моей спиной густой хриплый бас, и на плечо ложится тяжелая рука.
Эх, сорвалась плотва!..
— Лапу-то сними, чай, плечо мое, не казенное! — говорю я, поворачиваясь. — Да и руку пусти, глядишь, еще и понадобится… Пусти, медведь! Совсем за зиму здесь одичал, да?
Королев смеется довольным, утробным смехом, отпускает мою руку и чуть отстраняет меня от себя. Кряжистый, сутуловатый, высокий, с красно-бронзовым от вечного загара лицом, со стальными синими глазами, остро смотрящими из-под белесой, выгоревшей на весеннем солнце пакли бровей, он кажется еще больше, еще грузнее, чем обычно, в своем обширном брезентовом плаще, высоких сапогах и неизменной кепке, которую, по-моему, не снимает даже зимой. Явственная двухдневная щетина да красные от бессонницы глаза говорят, что он здесь уже давно. Как же, плотва идет!
Стало быть, его бивак где-то рядом, чуть выше нашего поворота…
— Что так мало поймал? — спрашивает он, присев на корточки и полувытащив из воды мой садок с рыбой. — У меня и то больше!
— То-то смотрю, рыбы не стало… Или мотыль кончился, что не ловишь? Так мы дадим! А лодку у кого взял? — спрашиваю я, заметив поодаль вроде бы знакомую лодку, с которой мне машет рукой его личный шофер.
— Есть мотыль. А лодку у главного браконьера здешнего… небось знаешь его, как там его… ну, одноглазый этот… Корин! Так ты на рыбалку только или копать? А то махнем ко мне после мая: на Игобле у меня знаешь какая весна! Да ты не бойся, стихами не заговорю!..
Знакомство наше с Королевым произошло той самой холодной и сырой осенью, когда я еще только заканчивал разведки на берегах Плещеева озера и краем