Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, у меня действительно поднялась температура. Я чувствовал жар и озноб одновременно. Меня преследовали навязчивые страхи. Казалось, предметы меняются – теряют реальность и становятся, как говорил Рильке, «вещами, состоящими из страха». Больница, вполне прозаическое викторианское здание, на мгновение представилась мне лондонским Тауэром. Каталка, на которой меня везли, показалась мне самосвальной тележкой, а маленькая комнатка с загороженным окном (ее нашли для меня в последнюю минуту, потому что все палаты были заняты), куда меня поместили, навела меня на мысль о знаменитой камере пыток в Тауэре. Позднее я стал испытывать большую симпатию к моей маленькой, похожей на материнское чрево комнатке; из-за отсутствия окон я окрестил ее монадой. Однако тем жутким зловещим вечером двадцать пятого, страдая от лихорадки и невроза, дрожа от тайного страха, я видел только плохое и ничего не мог с этим поделать.
– Экзекуция завтра, – сказал администратор в приемном покое. Я знал, что он имеет в виду «операция завтра», но ожидание экзекуции вытеснило смысл его слов. И если моя комнатка была камерой пыток, то она была также и камерой осужденного. Я мысленно видел с галлюцинаторной яркостью надпись, сделанную Фейгином на стене его камеры. Юмор висельника поддержал меня и помог пройти через все гротескные особенности приемного покоя (только когда меня отвезли в палату, стала проявляться человечность). Мои панические настроения усугубила процедура госпитализации с ее систематическим обезличиванием, сопровождающим превращение в пациента. Собственная одежда заменяется одинаковым для всех белым балахоном, на запястье крепится идентификационный браслет с номером. Пациент должен подчиняться правилам учреждения. Он больше не свободен, не имеет больше прав – не принадлежит миру в целом. Это в точности аналогично превращению в узника и напоминает о первых унизительных днях в школе. Вы больше не личность, а заключенный. Вы понимаете, что это – проявление заботы, но все равно испытываете отвращение. Так и я испытывал это отвращение, это чувство деградации на протяжении всех формальностей госпитализации, пока неожиданно и чудесно не проявилась человечность – в тот первый восхитительный момент, когда ко мне стали обращаться как к человеку, а не просто объекту.
Неожиданно в мою камеру осужденного ворвалась славная веселая медицинская сестра, добродушная женщина, с ланкаширским акцентом сообщившая мне, что «смеялась до смерти», когда, распаковывая мой рюкзак, обнаружила пять десятков книг и почти полное отсутствие одежды.
– Ох, доктор Сакс, вы чокнутый! – сказала она, заливаясь смехом.
И тут я засмеялся тоже. Этот здоровый смех разрядил напряжение, и все дьяволы исчезли.
Как только я устроился, меня посетили хирург-стажер, живущий при больнице, и врач. Возникли некоторые трудности в заполнении истории болезни, потому что они хотели знать «основные факты», а я порывался рассказать им всю историю целиком. Кроме того, я не был вполне уверен в том, что в данных обстоятельствах – «основной факт», а что – нет.
Они осмотрели меня, насколько это было возможно при наложенном гипсе. По-видимому, имел место всего лишь разрыв связок четырехглавой мышцы, сказали они, но полное обследование можно будет сделать только под общим наркозом.
– Почему общим? – спросил я. – Разве нельзя ограничиться спинальным?
Я хорошо понимал, к чему идет дело. «Нет», – сказали они и добавили, что в таких случаях общий наркоз – правило, и к тому же (тут они улыбнулись) хирургам едва ли захочется, чтобы я на протяжении всей операции разговаривал или задавал вопросы.
Я хотел продолжать спорить, но что-то в их тоне и манерах заставило меня покориться. Я чувствовал себя беспомощным, как и с сестрой Сольвейг в Одде, и думал: «Так вот что значит быть пациентом? Что ж, я пятнадцать лет был врачом, – теперь увижу, каково быть пациентом».
Я был слишком возбужден во время осмотра, и когда успокоился, подумал, что посетившие меня врачи вовсе не хотели быть несгибаемыми или высокомерными. Они были достаточно приятными, хотя и несколько безразличными; к тому же они наверняка ничего тут не решали. Нужно будет утром задать вопросы моему хирургу. Мне сказали, что операция назначена на 9.30 и что хирург – мистер Свен – сначала зайдет ко мне поговорить.
«Проклятие! – подумал я. – Ненавижу перспективу общего наркоза, потери сознания и неспособности контролировать происходящее». К тому же – и это было гораздо важнее – вся моя жизнь была направлена на осознание и наблюдение, – так неужели теперь мне откажут в возможности наблюдать?
Я обзвонил членов своей семьи и друзей, сообщив, что со мной случилось, предупредил, что если в силу невезения я скончаюсь на столе, я завещаю им выбрать подходящие отрывки из моих записных книжек и из других неопубликованных работ и опубликовать их.
После этого я решил, что нужно придать моему волеизъявлению более формальный вид, так что записал все по возможности юридическим языком, поставил дату и попросил двух сестер заверить мою подпись. Решив, что я «обо всем позаботился» – или по крайней мере сделал все, что было в моей власти, – я с легкостью уснул и крепко спал до начала шестого, когда проснулся с сухостью во рту, ощущением легкой лихорадки и болезненной пульсацией в колене. Я попросил воды, но мне ответили, что перед операцией ничего ни есть, ни пить нельзя.
Я с нетерпением ждал прихода Свена. Шесть часов, семь, восемь…
– Придет ли он? – спросил я сестру, суровую женщину в строгом синем платье (веселая сестричка накануне была в полосатой форме).
– Мистер Свен придет, когда ему удобно, – раздраженно ответила она.
В 8.30 сестра пришла, чтобы сделать мне укол. Я сказал ей, что мне нужно поговорить с хирургом насчет спинального наркоза.
– Нет проблем, – ответила она; инъекции одни и те же и перед общим, и перед спинальным наркозом.
Я хотел сказать, что от лекарства могу одуреть и буду не в состоянии ясно мыслить, когда придет мистер Свен. Сестра ответила, чтобы я не беспокоился: он придет вот-вот, лекарство еще не успеет подействовать. Я смирился и согласился на укол.
Очень скоро я ощутил сухость во рту, появились фосфены – светящиеся пятна перед глазами – и чувство глуповатой сонливости. Я позвонил, вызывая сестру; было 8.45 – я не сводил глаз с часов с момента укола – и спросил, что было мне введено.
Как обычно, ответила она: фенерган и гиосцин, которые применяются для создания полусна. Я внутренне застонал – я же потеряю решимость, укрощенный препаратами…
Мистер Свен явился в 8.53, когда я все еще смотрел на часы. Он произвел на меня сначала впечатление застенчивого человека, но оно тотчас же развеялось от его отрывистого, решительного голоса.
– Ну! – сказал он громко. – Как мы сегодня поживаем?
– Я держусь, – ответил я и услышал, как нечетко звучит мой голос.
– Не о чем тревожиться, – продолжал он оживленно. – У вас порвана связка. Мы ее соединим. Восстановим подвижность колена. Вот и все… Ничего серьезного.