Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждое этнографическое исследование нерусских народов должно было состоять из двух частей: очерка отсталой и застойной традиционной жизни и описания перемен, «счастливыми современниками» которых являются советские ученые. Возможной альтернативой было описание современных сообществ «в условиях мощного развития социалистической промышленности, крупного механизированного социалистического сельского хозяйства, постепенной ликвидации существенных различий между городом и деревней, быстрого роста материального благосостояния и удовлетворения духовных потребностей народа», а также отдельных пережитков прошлого, способных замедлить движение по пути прогресса (жизнь как она есть минус пережитки равняется жизни, какой она должна быть). Неспособность отличить старое от нового и «одинаковая бесстрастность или, наоборот, одинаковое пристрастие» свидетельствовали в лучшем случае о формализме (как в случае двух наиболее известных полевых этнографов-северников — Попова и Василевич). Полная слепота ко всему новому приравнивалась к национализму или намеренной клевете, а неумение обнаружить следы старого превращало этнографа в «счастливого современника», в то время как его реальной задачей считалось быть «не просто регистратором фактов, а активным борцом с пережитками в быту и сознании людей».
Прежде чем начать создавать «современную этнографию», следовало, однако, присягнуть в верности той общей концепции человека, которая и сделала новую науку возможной. Согласно официальной точке зрения успех революции в целом и «великого перелома» в частности был основан на вере в возможность полной и окончательной победы воспитания над наследственностью. «Буржуазная псевдонаука генетика» изгонялась из всех уголков советской жизни, а Лысенко-мичуринская теория наследования приобретенных качеств пропагандировалась как ленинизм в естественных науках. Преобразованиям в заданном направлении не было границ, а с закреплением этих преобразований не было проблем. В понимании этнографов этот принцип означал не только что человеческая психика не детерминирована наследственностью, но что «условия жизни» влияют «на формирование физического типа человека, на изменение его наследственной природы». Любые возражения считались разновидностью расизма, а расизм парадоксальным образом считался разновидностью космополитизма. «Хорошо известно, что этнографы и путешественники по Африке отмечали большую одаренность детей негров в естественной обстановке. Они наблюдали, например, как негрские дети в возрасте 3—4 лет умели управлять пирогой, ставить западни для птиц, ловить лисиц и т.д.» Иначе говоря, в хороших руках они могли бы вырасти хорошими советскими гражданами или даже, если верить Мичурину, приобрести новые физические качества. В.В. Бунак, глава советской школы физической антропологии, только что снятый с поста главы Отдела физической антропологии в Институте этнографии, возразил на это, что, «если человек съест лишний килограмм сахара, это еще не значит, что у него изменится форма черепа или еще что-нибудь». Вскоре после этого ему пришлось раскаяться и признать «безусловную правильность принципов советского дарвинизма, формулированных академиком Т.Д. Лысенко».
Возрожденная советская этнография получила официальное крещение летом 1950 г., когда Сталин согнал с трона призрак И.Я. Марра, последнего из радикальных гуру эпохи «великого перелома», чьи теории и последователи каким-то образом избежали судьбы прочих «упростителей и вульгаризаторов марксизма, вроде “пролеткультовцев” и “рапповцев”». Согласно Сталину, языки не являются частью надстройки; не имеют классовой основы; не изменяют своей сущности в соответствии с изменениями общественного строя; подлежат изучению при помощи сравнительно-исторического метода (в особенности славянские языки) и никогда не возникают в результате «взрывного скрещивания» двух языков-родителей (русский язык, например, «выходил всегда победителем» из контактов с другими языками). Язык, по словам Сталина, является «общим для всех членов общества» независимо от классовой принадлежности и на протяжении всей национальной истории. Термин «общество» под пером Сталина относился исключительно к этническим сообществам, в первую очередь к «нациям». Классы могут обладать собственной классовой культурой (которая является частью надстройки), но народы обладают языками — а также, надо понимать, культурами, — «сущность» которых остается неизменной на протяжении всего существования этих народов, т.е. «несравненно дольше, чем любой базис и любая надстройка».
Таким образом, предмет советской этнографии снова обрел право на жизнь — более того, он стал центральным элементом официальной риторики. Поворот к этничности и современности был признан правильным. Вслед за тенью Марра ушел в небытие и кризис этнографии как науки. А те ученики Марра, которые не ушли в небытие, должны были отречься от своего прошлого (Талетов дал прощальный пинок своим боевым товарищам, отозвавшись о них как об «уже давно канувших в Лету “деятелях” ближайшего окружения Марра, не имевших к науке никакого отношения»).
Некоторые опасались, что науку об этногенезе может постигнуть участь ее создателей и что тогда несдобровать ее нынешним сторонникам, но так далеко дело не зашло, и владычество Толстова оставалось прочным. Если этичность была объективной реальностью, то реальны были и ее истоки; а если этичность была священной, то ее истоки — тем более. Еще одним результатом сталинского вмешательства стала попытка заклеймить все «магические и космологические» объяснения как марризм и тем самым освободить советскую этнографию от «идеализма» старым марристским способом. Программная статья на эту тему появилась в редакционном отделе «Советской этнографии»; там среди прочего утверждалось, что женские поневы у славян предназначались для тепла, а не для религиозной защиты и что австралийские аборигены носят пояса «для стягивания живота в целях уменьшения чувства голода». С быстрым и сокрушительным опровержением этих гипотез выступила сама «Правда», и редакционная коллегия «Советской этнографии» немедленно извинилась и пообещала больше никогда так не делать.
Наконец, сталинская статья содержала один пассаж, который грозил советской этнографии серьезными неприятностями. Он касался «развития от языков родовых к языкам племенным, от языков племенных к языкам народностей и от языков народностей к языкам национальным». Сомнений быть не могло. Как писали Токарев и Чебоксаров, «так как язык “рождается и развивается с рождением и развитием общества”, то очевидно, что перечисленным ступеням в развитии языка [от языков родовых до языков национальных] должны соответствовать аналогичные ступени в развитии тех человеческих коллективов, которые этот язык создают». Иными словами, следовало выстроить историческую иерархию этничности, основанную на едином объективном критерии, — задача тем более затруднительная, что сталинская схема развития языков не соответствовала марксистской схеме развития общества и что обе были обязательными. И роды и племена принадлежали первобытно-общинному обществу, а нации принадлежали и капитализму, и социализму. И как быть с народностью? Возможно, она соответствовала феодальному периоду, но Сталин настаивал, что Французская революция не вызвала значительных изменений во французском языке. Или надо было совсем отказаться от старой теории формаций? Если же говорить о домашних делах — и этот вопрос имел огромное значение применительно к коренным северянам, — что произошло с родами и племенами после социалистической революции? Превратились ли они автоматически в нации или же в советской семье народов, даже если не принимать в расчет русских, не существовало равенства?