Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставалось одно — приспосабливаться, лавировать и жить надеждой. Надеждой на то, что идеи «Петроградской боевой организации» победят.
Хоть и чувствовал он себя довольно уверенно, а в сердце всё чаще и чаще постукивала тревога. К чему бы это? Будь он простым человеком, как, например, матрос, начавший ухаживать за Машей, он бы справился с этим легко — хлопнул бы полкружки самогонки, заел бы луковицей и больше ни о чём не думал, но Таганцев не был матросом, им управляло совсем другое, он завидовал Машиному ухажёру — то, что подходило для того, совсем не подходило для Таганцева.
На вокзале он купил билет до Москвы, потоптался немного на перроне, приглядываясь к людям — внутри нехорошо сжимало сердце, он чувствовал позывы, понимал, что это такое, но справиться с позывами не мог, — потом подали состав.
Когда позади осталась окраина Петрограда, Таганцев съел варёную картофелину с луком, приготовленную Машей, закусил котлетой, совсем не похожей на мясную, и попробовал заснуть. Нужно было немного отдохнуть, прийти в себя, избавиться от внутреннего холода и неудобств, выспаться, собрать мысли в горсть, чтобы стать самим собой — уверенным умным человеком. Надо было как можно быстрее создать почки, отделения «Петроградской боевой организации», главнее этой задачи не было. Но сон не шёл. Мешочники неистовствовали, храп их мог обратить в бегство любое войско.
Таганцев выругался и, приподнявшись на полке, отогнул фанеру в окне и вгляделся в скользящее мимо вагона пространство, пытаясь уловить в тёмных размытых очертаниях природы что-то знакомое, доброе, но природа была неприбрана, глуха. За окном вагона медленно тянулась унылая, побитая, но такая дорогая Россия, что, когда Таганцев думал о ней, у него перехватывало дыхание, пульс учащался, словно у больного, он любил эту молчаливую землю и мечтал очистить её от скверны.
Может быть, вместо войны надо было объявить мир, войти с большевиками в сговор, помочь им, ведь что-то не понимает он, что-то не понимают они, наверняка ведь можно отыскать точки соприкосновения. Таганцев пожевал губами — во рту остался неприятный бумажно-древесный вкус съеденной котлеты, медленно покачал головой: нет, это не дано.
А с другой стороны, то, что он пересылает за рубеж, так или иначе попадает в руки закордонных разведок, сведения по капельке, по толике собираются вместе, словно чай в стакане, суммируются и по невидимому желобу, который очень трудно обнаружить, стекают в бездонную копилку, в хранилище, содержимым которого можно измазать кого угодно: эти сведения оборачивались против его России, против этих вот бесцветных полей, низкого невесёлого неба, которое никак не может пропитаться красками ночи, рыжего паренька в дырявом пиджаке, пристроившегося по малой нужде у железнодорожной насыпи. Он даже не считал нужным отвернуться от вагонов, брызгал прямо на состав и угрюмо всматривался в плывущие мимо вагона пашни, задубевшей от дождей, на которой в этом году ничего не вырастет, — против всего, с чем Таганцев был связан. Он пуповиной, ногами, хребтом врос в эту землю, в эту страну, он любит её… Разве он может делать для этой страны худо?
Почти на память он помнил пункты письма, поступившего с курьером через дыру на финской границе.
«Все пересылаемые сведения по возможности должны быть документальными», — с этих слов начиналась та бумага, пункт о документальности сведений был помечен цифрой один.
Цифрой два авторы пометили вот что: «В данное время наиболее существенное значение имеют следующие сведения: экономическое положение, продовольственное положение, состояние транспорта; настроение в среде — интеллигенции, рабочей и военной; религиозное движение, размеры и способы ведения торговли с иностранцами, договоры о концессиях, СНК, нет ли в Совнаркоме раскола, а если есть, то причины и кто побеждает…» Таганцев беззвучно пошевелил губами: его тоже интересует этот вопрос и главное, что в нём есть: кто побеждает? Если бы знать кто… Он вздохнул.
Что было ещё в той бумаге? Авторов интересовал процент входящих в партию большевиков и выходящих из неё, существование организаций, борющихся с Советами и возможности их объединения, какая из подпольных партий имеет наибольший вес — монархисты, кадеты, эсеры, социал-демократы? Корреспондентов также интересовала армия, её питание и отношение красноармейцев к будущим походам, дезертирство и вооружение, то, как сильны в частях комиссары, интересовали чекисты и их работа… Таганцев раздражённо приподнял одно плечо — чекистов он боялся.
У них в Сапропелевом комитете сидел один чекист — белобрысый, с сонными невыразительными глазами и вялым лицом, в кожаной куртке, с маузером в деревянной кобуре, гулко бьющем его по тощей ляжке. Когда он глядел на Таганцева, то у Таганцева начинала мелко вздрагивать кожа под коленками, на спине появлялся пот. Хорошо, что чекист приходил в Сапропелевый комитет лишь раз в неделю, запирался с бумагами в своей каморке, изучал их, а что было бы, если бы он приходил каждый день?
Под пунктом три шла фраза, удивившая Таганцева, хотя он не был большим знатоком изящной словесности, точной фразы и тонкого литературного стиля: «Кроме сведений перечисленного характера всякий документ имеет большую силу».
«Гм, и ещё раз гм, как говорится. Конечно, конечно, ещё какую силу имеет, — с неожиданной грустью подумал он, — подлинные документы и “Петроградской боевой организации” не помешают — самые разные! Да только добывать их слишком сложно. И опасно. Голова дорога, когда она на плечах, если же она в кустах — ничего не стоит. Документы!» — он иронически фыркнул.
Под цифрой четыре шёл особый пункт — газетный: «Кроме сведений необходимо наладить регулярную доставку следующих газет, каждой по три экземпляра: “Экономическая жизнь”, “Правда” (Московская и Петроградская), “Известия”, “Маховик”, “Красная газета”, а также ежемесячные журналы, все сведения перед отправкой должны быть запечатаны в конверт сургучной печатью, в конверте должен быть перечень пересылаемых газет и журналов».
«Диктуют, как мелкому чиновнику из Департамента почт и телеграфов! Такие сообщения радости не приносят, они угнетают. Да, угнетают!»
Таганцев поднялся, вышел в тамбур. Параллельно поезду двигалась влажная вязкая дорога, поросшая по бокам мелкими, забрызганными грязью кустами, в одном месте дорога совсем близко подступила к полотну, и Таганцев увидел лежавшую на земле мёртвую лошадь с угрожающе оскаленными крупными зубами. Около лошади стоял понурый старик с иссохшим ввалившимся лицом и дёргал сдохшую скотину за повод — бедняга ещё не понял, что лошадь почила, околела от голода и непосильной работы, с тупым обозлением дёргал и дёргал её, кричал что-то — чёрный беззубый рот был широко распахнут.
— Ах ты, бедолага! — пробормотал Таганцев, жалея крестьянина. — Чем же тебе помочь?
Но помочь ему было нечем. Россия была похожа на эту сдохшую конягу, всё катилось вниз, под гору, громко стучало, как пассажирский состав, колёсами, и движение это, как казалось Таганцеву, было неостановимо.
Есть, конечно, силы, которые могут остановить, к их числу относится и его организация, но этих сил немного — есть организация в Москве, есть организация на юге, ею занимается сам Борис Савинков, и всё. По непроверенным данным, существует такая организация и в Сибири, но это надо тысячу раз проверить, затем перепроверить и лишь потом выходить на подпольщиков. Время недоброе, убить человека ныне легко, чекисты лютуют.