Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для польской общественности, напряженно следившей о развертывании событий в Советском Союзе, мерой его демократизации было отношение к мрачным страницам исторического прошлого двусторонних отношений, к сталинским злодеяниям, жертвами которых неоднократно становились поляки. К катынской теме Хрущев подошел не сразу. Новации во внешней политике, трансформация ее принципов и норм начались на XX съезде КПСС с их определенным переосмыслением и смягчением. Вырвавшись, как ему казалось, из цепких оков воспитанного сталинско-бериевским режимом клана, новый лидер партии-государства позволил себе действовать на внешнеполитической арене более раскованно, а временами и весьма радикально. В «социалистическом лагере» большой резонанс вызвала содержавшаяся в его докладе на съезде мысль о «возможности новых форм перехода к социализму», отличных от советских. Она была воспринята как свежее веяние, как многообещающая декларация равноправности отношений.
Однако сталинская пуповина держала Хрущева крепко, поэтому не следует преувеличивать масштабы переосмысления им деформированной Сталиным внешней политики СССР. «Отпускать» Центральную и Юго-Восточную Европу он не собирался. Наоборот, ее реакция на XX съезд, быстрый рост свободолюбивых настроений, которые он воспринял как всплеск антисоветизма (а среди получаемых в Москве информационных сообщений из Польши были упоминания и о Катыни, о требованиях со стороны организаций ПОРП, интеллигенции — например, в Щечине, Торуни — пересмотреть принятую версию Катынского дела, изменить отношение к Варшавскому восстанию, к событиям 17 сентября 1939 г. и т.д.{2} вызвали прежний рефлекс немедленного воздействия на польское руководство.
Хрущев продолжал руководствоваться сталинскими догмами — для обеспечения «единства и сплоченности социалистического лагеря» по-прежнему применялись прежде всего методы прямого давления.
После смерти Б. Берута Хрущев пытался продолжать прямой нажим на руководство ПОРП, старался поставить его под непосредственный контроль.
Накануне VIII пленума, на котором польские руководители предполагали выдвинуть Вл. Гомулку на пост первого секретаря партии, из Москвы через посла в Варшаве П.К. Пономаренко была передана «настойчивая просьба» Хрущева. Он полагал, что вопрос о кадровом составе верхнего эшелона ПОРП должен решаться в Москве согласно установленному Сталиным коминтерновскому ритуалу. Для этого он приглашал прибыть в СССР весь состав Политбюро вместе с Гомулкой.
Гомулка однажды уже поломал эту традицию, заняв пост секретаря партии 23 ноября 1943 г. без требуемого согласования, на основе выборов в ЦК ППР, вопреки рекомендации запретить такую акцию «на ближайшие 2—3 месяца»{3}. Это имело последствием длительное осложнение отношений.
И на этот раз поляки твердо и решительно (Хрущев беседовал по телефону с Охабом) отклонили «приглашение». В ответ приказом от 18 октября министра обороны СССР Г.К. Жукова советские войска, находившиеся на польской территории, а также Балтийский военный флот были приведены в боевую готовность. Пономаренко поставил первого секретаря ЦК Э. Охаба в известность, что в день открытия пленума ЦК в Варшаву намерена прибыть делегация КПСС во главе с Хрущевым. В связи с этим было рекомендовано отложить пленум. Срочно собранное Политбюро ЦК ПОРП подтвердило намерение пленум проводить, не уступая давлению.
Утром 19 октября пленум был открыт, а Гомулка кооптирован в состав Центрального Комитета. Его позиция в руководстве была легитимизирована. После этого был сделан перерыв в связи с прилетом самолета с Молотовым, Микояном и Кагановичем на борту, а вслед за ним личного самолета Хрущева. Польские руководители напряженно следили за тем, как он, спустившись на бетон аэродрома вблизи польской столицы, в ярости грозил им кулаком и демонстративно двинулся в сторону встречавших его советских генералов. Только после обмена приветствиями с ними Хрущев, как рассказывал Т. Тораньской Э. Охаб, «подошел к нам и снова начал махать у меня перед носом кулаком». Охаб подчеркивал: «Разумеется, это был афронт не только по отношению ко мне, но по отношению ко всей польской партии. [...] Я сказал ему: в польской столице мы хозяева и нет нужды устраивать спектакль на аэродроме, поехали в Бельведер, где мы нормально принимаем наших гостей. В Бельведере я заявил ему: мы не отменим пленум, я много лет просидел в тюрьмах, не боюсь никакой тюрьмы и вообще меня ничем не запугают. Мы отвечаем за свою страну и делаем то, что считаем нужным, потому что это наши внутренние дела. Мы не делаем ничего, что бы угрожало интересам наших союзников, и особенно интересам Советского Союза»{4}.
Конфликт был острым. По словам самого Хрущева, «разговор шел грубый, без дипломатии». Он требовал объяснений, грозил вооруженной интервенцией, кричал: «Мы разберемся, кто враг Советского Союза», клеймил за измену. Позже, в воспоминаниях, Хрущев включил в изложение канвы визита оговорку: «хотя мы и считали, что это все-таки накипь, которая образовалась в результате прежней неправильной политики Сталина». Но на аэродроме он демонстративно спросил посла, указывая на Гомулку: «А это кто такой?» Советские дивизии уже были на марше, часть членов ЦК не ночевали дома, боясь арестов.
Гомулка проявил выдержку и характер. Он тонко уловил ноту демократизма в противоречивом облике ниспровергателя сталинщины и опередил посла с ответом по-польски: «Я — Гомулка, которого вы три года держали в тюрьме». В ходе горячей ночной беседы советской стороной высказывались претензии по поводу того, что кандидатура Гомулки и другие кадровые решения не были согласованы с Москвой, что польские руководители терпимо относятся к «антисоветской агитации». Хрущев, видимо не посвященный в детали событий 1947—1948 гг., отрицал роль советской стороны в репрессировании Гомулки. Тон непримиримой конфронтации удалось преодолеть с трудом. Польские лидеры добились прекращения движения танков на Варшаву. Долго велись переговоры — «трудные, горькие, очень детальные»{5}.
Для понимания тональности и содержания этого резкого и принципиального выяснения отношений важен подтвержденный Ю. Циранкевичем эпизод. Когда Молотов пытался вставить в дискуссию свою реплику, Гомулка оборвал его словами: «А Вам, товарищ Молотов, нечего здесь говорить. Польский народ помнит Ваше выступление на Верховном Совете Советского Союза о том, что „уродливое дитя (детище. — Авт.) Версальской системы перестало существовать“». После этого Молотов оставил попытки участвовать в споре. Хрущев посчитал должным указать в воспоминаниях на сложности в отношении поляков к СССР с 1939 г., когда Сталин разделил с Гитлером Польское государство, а советские пропагандисты попали в «трагическую ситуацию», не имея возможности поддержать освободительную борьбу польского народа. Подчеркивая, что на низовом уровне «никаких польско-русских коллизий национального порядка... не возникало», и камуфлируя собственную роль в преследовании польского национального меньшинства на Украине, он кивал только на Сталина: в 1936—1938 гг. велась «настоящая „погоня за ведьмами“, какому-либо поляку трудно было где-то удержаться. [...] Все поляки были взяты в СССР под подозрение»; еще до Второй мировой войны «в украинской партийной среде поляков почти не осталось, всех их уже уничтожил Сталин», который «вообще сохранял самое острое недоверие к Польше», но после войны, встречаясь с польскими руководителями, как в другом месте подметил Хрущев, «умел их приласкать, занимая позицию ухаживания, чтобы они забыли о 1939 годе». Подчеркивая, что давление на переговорах было неуместно, но все же признав, что он прибегнул к этому традиционному методу общения, Хрущев в итоге осознал следующее: «...необходимо время, чтобы у людей создалось доверие к нам и те, кто заблуждается, убедились на деле, что мы являемся друзьями польского народа, что наша дружба обеспечивает Польше безопасность и неприкосновенность западных земель»{6}.