Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ропот на слабость, коей опасные последствия угрожали даже царскому семейству, был, без сомнения, справедлив. Зато возмутительно было слышать насмешки над другой слабостью государя, которая никому не делала вреда, а именно над страстью его к публичным торжествам. Между прочим, позволяли себе распускать злостный смех, будто во время тяжкой болезни одного из детей императора[205], когда уже всякая надежда почти исчезла, он тотчас нашёл себе утешение в том, что придумал церемониал для погребения ребёнка.
Вообще язвительные насмешки над государем сделались как бы ежедневным занятием петербургского общества. Екатерина начала строить Исаакиевский собор из мрамора; Павел приказал докончить его просто из кирпича; эта небогатая отделка дала повод к следующему двустишию, которое нашли прибитым к церкви:
Се памятник двух царств, обоим им приличный
Низ мраморный, а верх кирпичный[206].
Сочинили карикатуру, на которой император был представлен в полной форме, в мундире, усеянном вензелями Фридриха II; только на голове написано было: Павел I.
Сама смерть его, как ни ужасна она была, не прекратила этих шуток. Выдумали, будто в предсмертные минуты он умолял, по крайней мере, об отсрочке, чтобы изложить на бумаге весь церемониал своего торжественного погребения.
Таково было раздражение высших классов общества против государя, который имел одно только желание делать добро и поступать справедливо. Когда его ослепляли подозрительность и заносчивость, льстецы и искатели счастья, которые его окружали, спешили ещё более затемнять его рассудок, дабы ловить рыбу в мутной воде. Но в следующие затем минуты, как только государь снова приходил в себя, никто не мог быть уверен, что удастся продолжить обман, и потому все желали перемены: одни, чтобы сохранить добытое всевозможными происками, другие, чтобы получить от нового государя знаки его милости, а третьи — чтобы сыграть какую-нибудь роль.
Давно уже яд начал распространяться в обществе. Сперва испытывали друг друга намёками; потом обменивались желаниями; наконец, открывались в преступных надеждах. Несколько способов извести императора были предпринимаемы. Самым верным казалось фанатизировать нескольких отчаянных сорванцов. Было до тридцати человек, коим поочерёдно предлагали пресечь жизнь государя ядом или кинжалом. Большая часть из них содрогалась перед мыслью совершить такое преступление, однако они обещали молчать. Другие же, в небольшом числе, принимали на себя выполнение этого замысла, но в решительную минуту теряли мужество.
Подозревал ли сам император то, что замышляли против него? Не дошло ли до него какое-нибудь предостережение? Достоверно только то, что за несколько дней перед своей кончиной он приказал, чтобы кушанья его готовились не иначе как шведской кухаркой[207], которая помещена была в небольшой комнате возле собственных его покоев.
Но отравление не было единственной опасностью, которая ему угрожала. На каждом вахтпараде, на каждом пожаре (например, в доме Кутузова), на каждом маскараде за ним следили убийцы. Однажды, на маскараде в Эрмитаже, один из них, вооружённый кинжалом, стоял у дверей, через которые несколько ступенек вели в залу, и ждал государя с твёрдой решимостью его убить. Государь появился. Убийца пробрался к нему, но вдруг потерял присутствие духа, скрылся среди толпы и бежал домой, как будто преследуемый фуриями.
Эти отдельные попытки были, однако, как бы тело без души до тех пор, пока душой их не сделался граф Пален. С ним во главе революция была легка; без него почти невозможна. Как с.-петербургский военный губернатор, он имел под своим начальством все войска и всю полицию; как министр иностранных дел, он заведовал также почтовой частью со всеми её тайнами[208]. Все повеления государя проходили через его руки и им объявлялись. Павел, обыкновенно столь недоверчивый, предался ему совершенно; он был всемогущ. И этот-то человек, которому новое царствование могло скорее предвещать падение, чем новое возвышение, сам разрушил источник своего величия! Чего же ему недоставало? Недоставало ему безопасности, одной безопасности, без которой, хотя и осыпанный всеми милостями и всеми дарами счастья, он уподоблялся Дамоклу, над головой которого постоянно висел меч на волоске[209].
Он уже неоднократно испытывал, как мало мог рассчитывать на продолжение своего счастья. Весьма часто ему едва удавалось удержаться на той высоте, с которой его хотели свергнуть. Самый блестящий день не предоставлял ему ручательства в спокойной ночи, ибо завистники его всегда бодрствовали и не пропускали ни одного случая, чтобы сделать его подозрительным в глазах государя. От него самого я слышал, что даже то невинное письмо, в котором он умолял его о спасении, когда меня повлекли в Сибирь, чуть не сделалось причиной его погибели. Император сам передал ему это письмо, с колким замечанием, что, по-видимому, думают, что его сиятельству всё возможно. С большим трудом успел он объяснить, что утопающий хватается за соломинку, и что, следовательно, в этой просьбе я только взывал к его счастью или к монаршей милости.
Другое, собственно, неважное происшествие навлекло ему самые горькие оскорбления. Один гвардейский офицер, Рибопьер[210], неизвестно почему подвергся неудовольствию императора. То обстоятельство, что он хорошо вальсировал и что княгиня Гагарина охотно с ним танцевала, нисколько не было настоящей причиной этой немилости и придумано было злобой против государя. Чтобы удалить его из Петербурга без вреда для его службы, его отправили в Вену. Там, если не ошибаюсь, он дрался на дуэли с Четвертинским[211]. Так как оба великие князя не желали, чтобы этот случай дошёл до государя, то граф Пален скрыл полученное им донесение. Но тогдашний генерал-прокурор Обольянинов[212] узнал о нём, со злорадством отправился к императору, доложил о случившемся и коварно прибавил: «Ваше величество из этого видите, как дерзают с вами поступать. Если о таких вещах не докладывают, то могут умолчать и о важнейших». Павел рассердился и не только дал почувствовать Палену своё неудовольствие, но даже оскорбил его в том, что было ему всего дороже: когда супруга графа, первая