Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это отлично, что вы пришли сегодня ко мне… Это замечательно… очень хорошо, что вы расстроены…
— Спасибо, — засмеялся Глеб.
— Нет. Это в самом деле отлично. Но… — Штернгейм остановился.
— Что «но»? — запальчиво спросил Глеб. Он все больше взвинчивался, сам не понимая — почему.
— Но неужели вы думали, что флот в самом деле может предупредить внезапное нападение, что сегодняшний неудачный бой может иметь другой, более приличный результат?
— То есть? Что вы хотите сказать? — Глеб недоуменно уставился на горбуна.
— А видите ли, дорогой Глеб Николаевич. Я не знаю, захотите ли вы меня выслушать или встанете и уйдете и перестанете здороваться со мной на улице, но поскольку вы сами начали разговор о печальных происшествиях нынешнего утра, должен вам сказать со всей прямотой, что я их ждал и предвидел в большей степени, чем ваш адмирал Эбергард или ваш штаб.
— Вы? — Глеб даже попятился от доктора вместе со стулом.
— Удивляетесь? — Кобольд тоненько засмеялся. — Ну да, ждал и предвидел. И это не потому, что у меня какой-нибудь скрытый военный гений, и не потому, что я, скажем, полковник германского генерального штаба. Нет, я человек глубоко штатский, шляпа, «шпак», чему свидетельство мой горб. Но, милый Глеб Николаевич, чтобы предвидеть военные события, сейчас мало быть военным. Надо быть политиком. Кто-то из великих стратегов Российской империи учил, что «офицер не должен быть политиком». Так вот — эту священную заповедь нужно выбросить на помойку.
— Здорово, — насмешливо сказал Глеб.
— Здорово или не здорово, а правильно. Я думаю, что вы многого не знаете. Государство готовило вас к определенной роли, по своему рецепту. Из вас нужно было сделать, по мере возможности, идеальный военный механизм. По понятиям Российской империи, этот механизм должен как можно меньше интересоваться тем, что выходит за пределы узкой специфики его функций.
— Хотя это и очень туманно, — усмехнулся Глеб, — но все же я понимаю, что это не комплимент.
— Совершенно верно, дорогой Глеб Николаевич. Но, Избави боже, я меньше всего хочу вас упрекнуть в чем бы то ни было. Вы делали то, что вам позволяли делать, и узнавали только то, что вам разрешали узнавать. Это русский всеобщий грех. «Мы ленивы и нелюбопытны» — это заметил еще Пушкин.
— Допустим, — мрачно сказал Глеб. — Что дальше?
— А дальше вот что. То, что вы считаете позором и что наполняет естественным негодованием ваше сердце военного моряка, — это нормальное следствие весьма многих причин и в основном государственного строя. Он очень тяжело болен, этот строй. Он не может больше держаться на одном уровне с более здоровыми и жизнеспособными государственными организмами. Он разрушается… Вы, кажется, видели в моей приемной нравоучительные картинки для моих пациентов? — неожиданно сказал Штернгейм.
— Видел, — бросил Глеб, передернувшись от отвращения при воспоминании о клинических снимках.
— Отлично… Простите грубое сравнение — российская монархия в теперешнем состоянии во многом напоминает эти картинки.
— За такие сравнения я недавно поссорился на всю жизнь с другом детства, — холодно сказал Глеб, — и я думаю, что офицеру флота в военное время сравнивать свою страну с такими вещами неуместно.
— Вот видите, — ответил доктор, криво улыбнувшись, — я же говорил, что вы встанете и уйдете и перестанете кланяться мне на улице…
— Я охотно буду вас слушать, если вы избежите резкостей, — сказал Глеб. — Я думаю, вы правы, утверждая, что я многого не знаю.
— Мне будет трудно удерживаться от резкостей… Может быть, перейдем лучше на разговор о музыке? — предложил Штернгейм с явной иронией.
Глеб вспыхнул.
— Вы думаете, что я неспособен к разговору на серьезную тему, Мирон Михайлович?
— Нет… Не думаю, что неспособны, но думаю, что непривычны… Хорошо, я постараюсь выбирать парламентарные выражения. Итак, вернемся к нашим барашкам. Вы верите в победу России, Глеб Николаевич?
— Конечно, верю.
— Ясно… Другого ответа от вас я не ждал. И я очень хотел бы, чтобы ваша вера имела реальные основания. Но признайтесь, вы базируете ваше убеждение не на фактах, а на исторической традиции, на предвзятом убеждении, что Россия — великая держава, что русская армия доблестна и непобедима, что русский народ многотерпелив, покорен и видит во сне, как бы перегрызть горло Вильгельму.
— Да, если хотите, я основываюсь на истории России, на великой миссии славянства, на моральной силе духа…
— Ага… полное собрание панславистских басен Павла Милюкова в популярной переработке для кадетских корпусов. — Штернгейм закатился тоненьким хохотком и похлопал себя по коленке. — Так этого мало, Глеб Николаевич, мало… Против вашей отвлеченной и туманной славянской идеи и российской азиатской дикости и отсталости стоит вооруженная до зубов техникой, организованная, индустриальная империалистическая Европа. Славянская палица, даже с привешенной грамотой, удостоверяющей ее принадлежность самому Илье Муромцу, гроша ломаного не стоит против пулемета Шварцлозе и тяжелой гаубицы.
— Значит, вы верите только в силу кулака и отрицаете моральную силу национальной идеи, например? — сердито спросил Глеб.
— Я вообще не верю в кулаки, Глеб Николаевич. Но с полной отчетливостью сознаю, что кулак, вооруженный автоматическим пулеметом, сильнее кулака, вооруженного ослопом. Что же касается национальной идеи, то где она? В чем?
— Как в чем? В объединении всей России перед лицом врага, в забвении всех счетов и обид на время войны.
— Ах, вот что, — Штернгейм досадливо махнул рукой. — Это вы из манифеста? Ну, в него поверило офицерство, буржуазия, часть интеллигенции, крошечная горсточка в миллионной массе разноплеменных народов России. Не эта же горсточка подопрет своими телами разваливающиеся стены. А главный фактор, решающий фактор, — стомиллионное крестьянство, промышленный пролетариат. Как же вы думаете, они очень заинтересованы в национальной идее и посрамлении германизма ценой собственных боков?
— Мне трудно спорить с вами, Мирон Михайлович, — сказал Глеб. — Вы знаете, конечно, больше меня, и я просто теряюсь перед вашими аргументами, но мне кажется, что в настроениях русского народа вы ошибаетесь. Разве матросы — не мужики в основной массе?
— Предположим, — скривился Штернгейм. — Ну, и что же?
— А то, что матросы на кораблях принимают войну как неизбежное, как должное и даже рвутся в бой. Больше рвутся в бой, чем офицеры, которые, я прямо в этом сознаюсь,