Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот хворая Лина Грефф была прикована к постели, не могла от меня уклониться, не могла меня оставить, ибо болезнь ее была хоть и продолжительной, но не настолько серьезной, чтобы ее смерть могла до срока отнять у меня мою учительницу Лину. Но поскольку на этой планете нет ничего неизменного, именно Оскар покинул прикованную к постели Лину, когда счел курс занятий завершенным.
Вы можете сказать: в каком ограниченном мирке получал свое образование молодой человек! Снаряжение для позднейшей, для мужской жизни он принужден был собирать на малом пространстве между лавкой колониальных товаров, пекарней и зеленной лавкой. Но хоть я и не могу отрицать, что своих первых, столь важных впечатлений Оскар набирался в весьма затхлом, мещанском окружении, был у него, в конце концов, и третий наставник. Вот на этого наставника и легла задача открыть перед Оскаром врата мира, сделать его тем, кем он является сегодня, сделать его личностью, которую я за недостатком лучшего определения обозначу не совсем подходящим именем «космополит».
Как наиболее внимательные из вас уже, вероятно, заметили, я говорю о своем учителе и наставнике Бебре, о происходящем по прямой линии от принца Евгения, об отпрыске дома Людвига Четырнадцатого, о лилипуте и музыкальном клоуне Бебре. Но, произнося имя «Бебра», я, конечно же, подразумеваю и даму рядом с ним, великую сомнамбулу Розвиту Рагуну, красавицу без возраста, которую я часто вспоминал в те мрачные годы, когда Мацерат отнял у меня мою Марию. Интересно, сколько ей лет, этой синьоре? — спрашивал я сам себя. То ли она цветущая, двадцатилетняя или вовсе девятнадцатилетняя девушка, то ли девяностодевятилетняя старуха, которая и в сто лет будет несокрушимо воплощать облик вечной юности в миниатюре.
Если не ошибаюсь, я встретил этих двух столь близких моему сердцу людей после смерти моей бедной матушки. В кафе «Четыре времени года» мы вместе выпили по чашечке кофе, после чего наши дороги разошлись. При этой встрече между нами возникли чуть заметные, хотя и весомые разногласия политического характера; Бебра оказался весьма близок к рейхсминистерству пропаганды, выступал, как нетрудно было заключить по его намекам, в приватных угодьях господ Геббельса и Геринга и пытался всеми доступными способами объяснить и оправдать в моих глазах подобную перемену курса. То он толковал о влиятельнейшей позиции какого-нибудь придворного шута времен средневековья, демонстрировал репродукции с картин испанских мастеров, изображавших какого-нибудь Филиппа или Карлоса со всем придворным штатом, причем в центре этого чопорного общества можно было углядеть одетых в жабо, кружева и штаны с буфами придворных шутов, имеющих размеры Бебры или, возможно, Оскара, мои размеры. Именно потому, что картинки мне нравились ибо сегодня я могу назвать себя страстным почитателем гениального мастера Диего Веласкеса, — я не желал упрощать Бебре жизнь. Он мало-помалу и перестал сравнивать участь карликов при дворе испанского короля Филиппа Четвертого со своим положением в штате рейнского выскочки Иосифа Геббельса. Он завел речь о тяжелых временах, о слабосильных, которые порой должны уступать, о совершающемся тайно сопротивлении, — короче, именно тогда прозвучало словосочетание «внутренняя эмиграция», а потому пути Оскара и Бебры разошлись.
Не сказать что я рассердился на своего наставника. На всех тумбах во все последующие годы я обшаривал глазами афиши цирков и варьете, ища его имя, и действительно обнаружил дважды вместе с синьорой Розвитой, однако не ударил палец о палец, чтобы повидаться с друзьями. Короче, я положился на волю случая, а случай не подвертывался, ибо, если бы наши пути, мой и Бебры, Скрестились уже осенью сорок второго, а не годом позже, Оскар ни за что не стал бы учеником Лины Грефф, а стал бы он учеником наставника Бебры. А так я изо дня в день порой уже ранним утром пересекал Лабесвег, переступал порог зеленной лавки, приличия ради задерживался на полчасика подле лавочника, который все больше превращался в чудаковатого изобретателя, глядел, как он мастерит свои диковинные, звякающие, воющие, визжащие механизмы, и подталкивал его, когда в лавку заявлялись покупатели, ибо в ту пору сам Грефф едва ли воспринимал окружающий его мир. Что же произошло? Что сделало некогда столь открытого, всегда готового к шутке садовода и друга молодежи столь замкнутым, что повергло его в такое одиночество, что превратило его в чудака, в неухоженного, стареющего мужчину?
Так вот, молодежь к нему больше не приходила. Та, что подрастала теперь, его не знала. Прежнюю компанию времен скаутства война разметала по всем фронтам. Полевая почта доставляла письма, потом лишь открытки, а однажды Грефф окольными путями получил известие, что его любимец Хорст Донат, некогда скаут, позднее фенляйнфюрер юнгфолька, пал уже как лейтенант — у реки Донец.
С того дня Грефф и начал стареть, не обращал больше внимания на свою внешность, с головой ушел в свои самоделки, так что в его зеленной лавке было теперь больше машин со звоночком и устройств с воем, чем картошки и капусты. Да и то сказать, проблемы снабжения тоже сыграли свою роль, потому что товар в лавку доставлялся редко и нерегулярно, а Грефф не умел подобно Мацерату, пустив в ход старые связи, прослыть на оптовом рынке хорошим клиентом.
Словом, лавка выглядела очень уныло, и можно было только радоваться, что бесполезные звуковые самоделки Греффа хоть как-то, пусть даже нелепо, но зато декоративно, украшают и заполняют ее. Лично мне нравились труды его все больше заверявшегося рассудка. Когда сегодня я разглядываю макраме, вышедшее из рук моего санитара Бруно, мне невольно вспоминается Греффова выставка. И точно так же как Бруно радуется моему насмешливому, но в то же время серьезному интересу к его искусным забавкам, так и Грефф радовался на свой рассеянный лад, когда видел, что мне доставляет удовольствие та либо иная музыкальная самоделка. Он, годами не обращавший на меня ровным счетом никакого внимания, теперь бывал разочарован, когда спустя с полчаса я покидал превращенную в мастерскую лавку, чтобы нанести визит его жене Лине.
Ну а о тех визитах, которые длились по большей части от двух до двух с половиной часов, особо и рассказать нечего. Когда Оскар входил, она подзывала его с постели:
— Ах, Оскархен, это ты. Подь сюда поближе, если хочешь, залезай, в комнате холодина, а Грефф натопил еле-еле.
И я нырял к ней под перину, барабан и те две палочки, которыми только что пользовался, я оставлял перед кроватью, а в кровать, чтобы вместе со мной нанести визит Лине, брал только третью, уже истертую и слегка жилистую палочку.
Причем я даже и не раздевался, прежде чем залезть в постель, нет, я залегал в постель в шерсти, бархате и кожаных башмаках и через изрядное время, несмотря на проделанную мной утомительную и бросающую в жар работу, вылезал из свалявшихся перьев в том же почти не смятом одеянии.
После того как, покинув Линину постель, я несколько раз, хотя и недолго, досаждал Греффу запахом его жены, у нас установился обычай, которого я придерживался с величайшей охотой. Еще покуда я лежал в постели у Греффихи и завершал свои упражнения, зеленщик входил в спальню с полным тазом теплой воды, таз ставил на табуретку, рядом клал полотенце и мыло, а затем безмолвно покидал комнату, не удостоив кровать ни единым взглядом.