Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В иные дни у меня бывает такое ощущение, что моя жизнь и работа только теперь и начинаются, а иногда мне кажется, что я восемьдесят лет тяжко трудился и скоро получу право на покой и на отдых. Каждый когда-нибудь подходит к концу, милый Луи, и я в том числе, и ты. Бог знает, что я пишу тебе, видно, я не совсем здоров. Это, конечно, ипохондрия, у меня часто болят глаза, и иногда меня преследует воспоминание об одной статье об отслоении сетчатки, которую я прочел много лет назад.
Когда я гляжу вниз через мою знакомую тебе балконную дверь, мне становится ясно, что нам надо еще поработать! Мир несказанно прекрасен и разнообразен, через эту зеленую высокую дверь он день и ночь взывает ко мне своим звоном, кричит, требует, и я снова и снова выбегаю и ухватываю кусочек его, крошечный кусочек. Благодаря сухому лету здешние зеленые окрестности стали теперь удивительно яркими и рыжими, никак не думал, что снова возьмусь за красную охру и сиенскую землю. И впереди еще вся осень, жнивье, сбор винограда, уборка кукурузы, красные леса. Я во всем этом буду еще раз участвовать изо дня в день, напишу еще несколько сот этюдов. Но потом, я это чувствую, я пойду внутрь и снова, как делал это одно время молокососом, буду писать целиком по памяти и воображению, буду сочинять стихи и предаваться мечтам. Нужно и это.
Один большой парижский художник сказал молодому живописцу, попросившему у него совета: «Молодой человек, если вы хотите стать художником, то не забывайте, что прежде всего нужно хорошо есть. Во-вторых, очень важно пищеварение, заботьтесь о регулярности стула! И в‐третьих: всегда имейте красивую подружку!» Да, этим азам искусства я, надо полагать, научился, и тут у меня никаких загвоздок вроде бы нет. Но в этом году, черт возьми, у меня и в этих простых вещах нет порядка. Ем я мало и плохо, часто целыми днями только хлеб, порой я вожусь с желудком (скажу тебе: это самая пустая на свете возня!), и нет у меня настоящей подруги, я имею дело с четырьмя-пятью женщинами и одинаково часто бываю утомлен и голоден. Что-то разладилось в часовом механизме, и после того как я ковырнул его спицей, он хоть и заработал, но спешит как оголтелый и при этом ужасно тарахтит. Как проста жизнь, когда ты здоров! Ты еще не получал от меня таких длинных писем, разве что в те времена, когда мы спорили о палитре. Кончаю, скоро пять часов, начинается этот прекрасный свет. Тебе шлет привет твой
Клингзор.
Постскриптум:
Помню, что тебе понравилась одна моя маленькая картина, наиболее китайская из всех мною написанных, с хижиной, красной дорогой, зубчатыми деревьями «веронезе» и далеким игрушечным городом на заднем плане. Не могу послать ее сейчас, да и не знаю, где ты. Но она твоя, хочу на всякий случай сказать тебе это.
Клингзор посылает стихи своему другу Ту Фу
(В те дни, когда он писал автопортрет)
Ночью в роще сижу на ветру, захмелев,
Осень с веток поющих сняла покров,
И за новой бутылкой
Для меня трактирщик спешит в подвал.
Завтра, завтра в красную плоть мою
Всадит звонкую косу мой бледный враг.
Знаю, смерть притаилась,
Настороженных не сводит глаз.
Ей назло я ночь напролет пою,
Пьяные звуки бросаю в усталый лес,
Чтоб над ней поглумиться,
Тяну я песню и чашу пью до дна.
Много выпало дел мне, много
досталось бед.
Вот и вечер пришел. Я пью
и со страхом жду,
Что сверкнет, отсекая
Голову мне от дрожащего тела, серп.
Автопортрет
В первых числах сентября, после многих недель необыкновенно сухого зноя, выдалось несколько дождливых дней. В эти дни Клингзор писал в высокооконном зале своего палаццо в Кастаньетте автопортрет, который висит сейчас во Франкфурте.
Эта ужасная и в то же время волшебно прекрасная картина, его последнее вполне законченное произведение, заключает работу того лета, заключает некий удивительно пылкий и бурный период работы как его венец и вершина. Многие замечали, что каждый, кто знал Клингзора, сразу и безошибочно узнавал его на этом портрете, хотя не было картины, более далекой от всякого натуралистического сходства, чем эта.
Как все поздние произведения Клингзора, этот автопортрет можно рассматривать с самых разных точек зрения. Для многих, особенно для тех, кто не знал художника, эта картина прежде всего концерт красок, поразительного тона ковер, спокойный и благородный при всей пестроте. Другие видят тут последнюю смелую, даже отчаянную попытку освобождения от материальности (лицо, написанное как пейзаж, волосы, смахивающие на листву и кору деревьев, глазницы как расселины в скалах), они говорят, что эта картина напоминает натуру не более чем иной силуэт горы – человеческое лицо, иная ветка – руку или ногу, то есть лишь отдаленно, лишь символически. А многие, напротив, видят именно в этом произведении только предмет, лицо Клингзора, разобранное и истолкованное им самим с неумолимым психологизмом, великое откровение, беспощадную, кричащую, трогательную, страшную исповедь. Другие опять-таки, среди них некоторые ожесточеннейшие его противники, видят в этом портрете только результат и свидетельство клингзоровского, по их мнению, безумия. Натуралистически сравнивая голову на портрете с оригиналом, с фотографиями, они находят в искаженных, утрированных формах дикарские, дегенеративные, атавистические черты. Многие из них нападают на неподвижность и фантастичность этой картины, усматривая в них какую-то отдающую мономанией самовлюбленность, какое-то кощунство и самолюбование, какую-то религиозную манию величия. Все эти точки зрения возможны, как и еще много других.
В те дни, когда он писал эту картину, Клингзор не выходил из дому, кроме как по ночам, чтобы выпить вина, ел только хлеб и фрукты, которые ему приносила хозяйка, не брился и при ввалившихся под черным от загара лбом глазах выглядел в этой запущенности действительно ужасающе. Писал он сидя и по памяти,