Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, я был совершенно в противоположном положении по сравнению с Хемингуэем. Скорее, мой спутник, Петенька Никифоров, был зависим от меня больше, чем я от него. Петенька — чудесный парень и ни на минуту не забывал, что именно я вытащил его из жуткого сырого подвала, пропахшего рыбьим клеем и мышами.
Его мастерская находилась в старом доме в районе Таганки и располагалась, как он сам любил шутить, на три метра ниже уровня Ваганьковского кладбища. Там постоянно и нестерпимо гудели дроссели ламп дневного света.
Я лично никогда не мог находиться там больше часа. Голова начинала гудеть в унисон с этими дросселями, и начинался аллергический насморк то ли на мышей, то ли на рыбий клей…
А мой бедный Петюньчик пребывал там сутками, пил портвейн или того хуже — дешевый и вонючий вермут, который ему приносили друзья, заводил проигрыватель «Концертный» — жуткую мыльницу со стершейся иглой, слушал хриплую и глухую, как из железной бочки, музыку и писал серии своих гениальных «Скерцо» и «Ноктюрнов», которые никто не покупал.
Выставлял он их на Малой Грузинке. Знатоки цокали языком, писали в «амбарную книгу» восторженные отзывы, приходили в мастерскую коллекционеры и иностранцы, но никто ничего так и не купил.
Коллекционеры выпрашивали какую-нибудь почеркушечку на халяву за бутылку водки или даже коньяку и говорили, что работы большие, музейные, и держать их в частных коллекциях грех, да и денег таких нет…
А иностранцы беззастенчиво спрашивали, может ли Петечка изобразить им Загорский монастырь в натуральном виде, и чтоб звезд на голубых куполах побольше.
Петенька их джин-тоник пил и пивком баночным не брезговал, но в глубине души тосковал по портвейну и «Жигулевскому», к которому он привык с молодых ногтей. На этом их деловые отношения и кончались.
Я же ему дал стабильный заработок — 500 рублей в месяц и интересную работу. Понятно, что при его золотом (пока он трезвый) характере, он во время нашего путешествия стремился как-то угодить мне, сделать что-то приятное. Впрочем, это без всякого заискивания или унижения.
Жена его Соня тоже опекала меня по-матерински, и подруга их Зоинька была ко мне благосклонна, но все-таки прав Хемингуэй — путешествовать надо с людьми, которых любишь. Беда вся была в том, что их представления об удовольствиях очень сильно отличались от моих.
Они каждую свободную минуту старались обеспечить себе красивую, с их точки зрения, жизнь: дорогая выпивка и бесконечные разговоры, пересыпанные двусмысленностями, на сексуальную тему, которые под кайфом выглядят невероятно остроумно. Или непрекращающийся треп на другие, не менее мучительные для меня темы: об искусстве или о политике.
И так каждый день. А прибавьте бесконечные сигареты и кофе. Полную нравственную раскованность и ночные бдения до пяти утра и спанье до двенадцати. Я даже не смог прочитать те пару книг, которые взял с собой. Хорошо еще, что во время ловли они дрыхли, как сурки.
А потом Петруня сломал спиннинг стоимостью в двести рублей. Денег не жалко, но хорошего настроения это не прибавило.
Потом Зоинька, человечек, в сущности, не пустой и даже в чем-то интересный, начала шутить о том, что у нас могут получиться красивые дети…
Потом Сонечка по жуткой пьяни пришла ко мне в номер… Трудно все это выдержать трезвому человеку.
Отправляясь с друзьями в горы на ловлю форели, Геннадий Николаевич не слишком рассчитывал на веселое путешествие, но оно, вопреки всем его расчетам, вышло невыносимо скучным.
Была у Геннадия Николаевича команда для отдыха и путешествий, укомплектованная еще много лет назад, но как это часто случается, у его старых, проверенных друзей что-то не сложилось, а на местах, то есть на этапных базах маршрута, курки, как говорится, были уже взведены, и Геннадий Николаевич оказался перед дилеммой: или не ехать вообще, или набирать новую команду. О том, чтобы не ехать вообще, и речи не могло быть.
Геннадий Николаевич решил взять с собой Петеньку Никифорова, свое последнее «приобретение».
Никифоров четыре года назад с большими трудностями закончил Суриковский институт. Трудности были такого рода: Петенька на очередной осенний «обход», то есть выставку работ, привезенных с летней практики, выставил перед высокой комиссией четыре листа оргалита размером 120 х 140 см. На загрунтованных листах были причудливо разлиты автомобильные эмали — голубая, желтая, зеленая и коричневая. На одном листе преобладала голубая, на другом — зеленая, на третьем — желтая, а на четвертом преобладал белый грунт.
Листы эти, по замыслу Никифорова, должны были изображать четыре времени года. И надо признать, изображали.
Никифоров попытался позиционировать свои новые работы как экспрессионистические, но деканат расценил его искания как чуждый и пагубный для нашего искусства абстракционизм и поставил вопрос о его, Никифорова, исключении.
Никифоров сказал: «Ах так?! Исключайте, черт с вами!» — и завалился в пивбар на Масловку. Рядом были худфондовские мастерские, и поэтому в пивбаре постоянно толклись художники и скульпторы. Петеньке было кому рассказать о своей борьбе. Он приобрел популярность на Масловке.
Однако лафа скоро кончилась. В деканат, прознав о случившемся, явилась Петенькина мать, маленькая женщина с испуганным, птичьим личиком и бухнулась в ноги начальству.
Петенькину маму звали тетей Любой. Она работала приемщицей на хлебозаводе № 6 около Усачевки и растила сына с четырех лет одна.
За эти двадцать лет она твердо усвоила, что Петечка еще глупенький и своей пользы еще не знает, и что нужно только перетерпеть, пересилить этот тяжелый момент, а там дальше легче будет — Петенька поумнеет. Матери не убудет, чего она ни сделай ради сына.
Слова «бухнулась в ноги начальству» следует понимать в буквальном смысле. Тетя Люба пришла в деканат, выяснила, кто самый главный, и прямо у порога с громким стуком опустилась на колени.
Декан живописного факультета окаменел. Придя в себя, он бросился поднимать тетю Любу, что было совсем не просто. Потом отпаивал ее водой, вытирал своим платком безудержные слезы, усаживал на тяжелый дубовый стул, с которого тетя Люба непрерывно сползала обратно на колени.
Изрядно попотев, декан факультета наконец выяснил, в чем дело. Через полчаса Никифоров был восстановлен.
Когда тетя Люба ушла, декан с удивлением принюхался. После тети Любы в кабинете остался отчетливый запах теплого черного хлеба.
Практика Петеньке была зачтена, но теперь за ним закрепилась слава авангардиста. Преподаватели начали коситься на него, как на зачумленного. Три последних семестра Никифоров в основном доказывал, «что он не верблюд».
Диплом он каким-то чудом получил, но вышел из института гол, как сокол, — не только без опеки и помощи со стороны преподавателей, но и со славой скандалиста и ярлыком авангардиста.
Куда ему было идти? В тот же пивной бар на Масловке? Он пробовал сунуться в живописный комбинат, но там у него саркастически спросили, как он представляет себе портрет передовика производства или руководящего работника, выполненный в экспрессионистической манере?