Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Рядом с вами находится комиссар полиции и ваша мать. Мать для нас самое святое на свете. Скажите правду. Кто в вас стрелял?
– Папийон Роже, – отвечает он.
Мы попросили его поклясться, что он говорит правду.
– Да, мсье, я сказал вам правду.
Мы удалились, оставив мать наедине с сыном».
Таким образом, было ясно как божий день, что двадцатитрехлетний парень, стрелявший в ночь с двадцать пятого на двадцать шестое марта, был Папийоном Роже.
Ролан Легран был сутенером. Он эксплуатировал свою подружку Нини, с которой жил на улице Элизе де Бозар, 4. По сути, он даже не был членом преступного мира, но, как и все завсегдатаи Монмартра, как и все, кто соприкасался с преступной средой, он знал нескольких Папийонов. И, опасаясь, что полиция вместо убийцы может арестовать другого Папийона, он вместе с кличкой назвал и его настоящее имя. И хотя он всю жизнь занимался сутенерством, ему, как и всякому французу, хотелось, чтобы полиция наказала его врага. Короче, он назвал не только марку машины, но и точно указал номерной знак. Да, Папийон, но Папийон Роже.
И снова события давних лет навалились на меня в этом злосчастном месте. Они и раньше проворачивались у меня в голове тысячи раз. Мои адвокаты дали мне возможность ознакомиться с делом. Времени в камере было достаточно, и я выучил его наизусть, словно Библию, перед судом присяжных.
Итак, в деле имелось предсмертное заявление Леграна и показания его девчонки Нини. Никто из них не указывал на меня как на убийцу.
На сцене появляются четыре человека. В ту ночь они побывали в больнице Ларибуазьер, чтобы выяснить:
1. Действительно ли был ранен Ролан Легран?
2. В каком состоянии он находился?
Предупрежденная полиция немедленно бросилась их разыскивать. Поскольку они не принадлежали к преступному миру, им незачем было прятаться. Они пришли пешком и так же ушли. Их арестовали на бульваре Рошешуар и доставили в комиссариат.
Вот их имена:
Гольдштейн Жорж, двадцати четырех лет;
Дорен Роже, двадцати четырех лет;
Журмар Роже, двадцати одного года;
Кап Эмиль, восемнадцати лет.
Их показания были взяты по горячим следам и запротоколированы в комиссариате в день убийства. Все четко и ясно.
Гольдштейн заявил, что он услышал разговор в толпе. Говорили, что ранен парень по имени Легран тремя выстрелами из револьвера. Подумав, что им мог оказаться его друг Ролан Легран, бывавший в этих местах, он пошел в больницу пешком, чтобы все разузнать. По дороге ему повстречался Дорен, потом еще двое, и он их попросил пойти вместе с ним. Последние трое ничего не знали об этом деле и не были знакомы с жертвой.
– Вы знаете Папийона? – спрашивает комиссар Гольдштейна.
– Немного. Встречал несколько раз. Он знает Леграна. Это все, что я могу сказать.
– Ну и что из того? Что значит Папийон? На Монмартре их пять или шесть. Не волнуйся, Папи.
Вспоминая все это, я опять представляю себя двадцатитрехлетним парнем. Я сижу в камере тюрьмы Консьержери и перечитываю свое дело.
Показания Дорена:
«Гольдштейн попросил проводить его до больницы Ларибуазьер, чтобы справиться о состоянии его товарища, имени которого он не называл. Мы с Гольдштейном вошли в больницу вместе, и тот спросил, тяжело ли ранен госпитализированный Легран.
– Вы знаете Леграна? Вам что-нибудь говорит имя Папийон Роже? – спрашивает его комиссар.
– Я не знаю Леграна ни по имени, ни в лицо. Знаю одного парня, которого зовут Папийон. Случалось видеть его на бульваре. Его многие хорошо знают и боятся. Мне с ним разговаривать не приходилось. Больше ничего не знаю».
И ни слова о Папийоне Роже.
Журмар заявил, что Гольдштейн по выходе из больницы, куда он заходил вместе с Дореном, сказал ему: «Так и есть, это мой приятель».
Значит, пока он не сходил в больницу, он точно не знал, кто ранен?
«Комиссар:
– Вы знаете Папийона Роже и человека по имени Легран?
– Я знаю одного Папийона. Он часто бывает на площади Пигаль. Но в последний раз я его видел месяца три назад».
То же самое и с четвертым мошенником. Он не знает Леграна. Папийона знает, но так – только в лицо.
Мать Леграна в своих первых показаниях подтвердила, что сын говорил о Папийоне Роже.
Только после этих первых заявлений и закрутилось грязное дело. А до этого все было ясно, честно и точно. Никаких разглагольствований, никаких фараонов. Главные свидетели дали свои показания участковому комиссару полиции откровенно и свободно. Им не подсказывали, не угрожали и не внушали, что и как надо говорить.
Вывод: в баре «Клиши», где находился Ролан перед началом драмы, не было никого, кроме незнакомых посетителей. Будь то картежники или игроки в кости, они знакомые Ролана. Для остальных они неизвестные люди. И вот что было странно и очень настораживало: они так и остались неизвестными до самого конца.
Второй момент: Ролан Легран, согласно заявлению его девчонки, вышел из бара последним и в одиночестве. Никто за ним не приходил. Почти сразу же после выхода его ранил какой-то неизвестный, которого он совершенно точно называл на смертном одре Папийоном Роже. Тот, кто приходил предупредить Нини, – еще один неизвестный, и он тоже остался неизвестным до конца. Однако это он помог Леграну сесть в такси сразу же после выстрела. Сам неизвестный не стал садиться в машину, а шел следом до бара, где он собирался предупредить Нини. И этот ключевой свидетель так и остался неизвестным, хотя все его действия доказывали, что он из преступного мира, с Монмартра, и, следовательно, известен полиции. Поразительно!
Третий момент: Гольдштейн, который впоследствии станет главным свидетелем обвинения, не знал, кого именно ранили. Он пошел в больницу Ларибуазьер, чтобы выяснить, не его ли это друг Легран.
Единственным ключом к тому Папийону было то, что его звали Роже и его боялись.
«В двадцать три года, Папи, ты был грозен и опасен? Нет еще, но, пожалуй, вполне мог таким стать». То, что я был тогда «плохим мальчиком», это определенно, но верно и то, что в двадцать три года (пусть задумаются те, у кого есть сыновья такого возраста) из меня еще не мог сложиться раз и навсегда определенный тип человека. За два года пребывания на Монмартре я, конечно же, не мог стать ни главарем банды, ни пугалом площади Пигаль. Правда, я нарушал общественный порядок, меня подозревали, что я принимал участие в некоторых крутых делах, но на этот счет не было никаких доказательств. Верно и то, что меня несколько раз «приводили» на набережную Орфевр, 36, но вытянуть из меня ничего не удавалось – никаких признаний, никаких имен. Верно и то, что после трагедии моего детства, после «красивой» службы на флоте, после того, как администрация отказала мне в нормальной гражданской карьере, я решил жить вне общества марионеток и хотел, чтобы оно об этом знало. Верно и то, что каждый раз, когда меня приволакивали на набережную Орфевр и устраивали мне «жаркий прием» по поводу какого-нибудь серьезного преступления, полагая, что в нем замешан и я, своих мучителей я оскорблял и унижал любым возможным способом, говоря им, что придет день и я стану таким же позорником, как и они, и тогда уж они от меня не уйдут. Разумеется, оскорбленные до глубины души и униженные полицейские могли говорить: «Этому Папийону надо подрезать крылья при первом удобном случае».