Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я не тужу о смерти: пожил, потерпел и знаю, что обо мне дети отечества пожалеют…»[1162]
Своему другу по Академии (Штелину) он сказал:
«Я вижу, что должен умереть, и спокойно и равнодушно смотрю на смерть. Жалею только, что не мог я совершить все то, что предпринял для пользы отечества, для приращения наук и для славы Академии»[1163].
Мужественно и просто умирал Суворов. Уже на смертном ложе он, улыбнувшись, спросил Державина — какую эпитафию тот напишет на его могиле[1164].
Наполеоновский министр, знаменитый Талейран[1165], один из умнейших (как мне кажется) людей, писал:
«Я понемногу слабею и знаю, как все это может кончиться. Я этим не огорчаюсь и не боюсь этого. Мое дело кончено. Я насадил деревья, я выстроил дом, я наделал много и других глупостей. Не время ли кончить»[1166].
Л. Н. Толстой (по словам Гусева) сказал:
«Почти чувствую возможность радостно умереть»[1167].
Репин за несколько месяцев до смерти писал (К. И. Чуковскому):
«Пожалуйста не думайте, что я в дурном настроении по случаю наступающей смерти. Напротив, я весел… Прежде всего, я не бросил искусства. Все мои последние мысли о нем… Больше полгода я работаю над картиной „Гопак“. Такая досада: не удастся кончить…»
Далее Репин пишет:
«В моем саду никаких реформ. Скоро буду копать могилу. Жаль — собственноручно не могу, не хватит моих ничтожных сил, да и не знаю, разрешат ли…»[1168]
Таких примеров спокойного и даже деловитого отношения к смерти можно привести немало.
Однако как же поступали эти люди, чтоб уничтожить страх? Что для этого они делали? Как они добились бесстрашия?
Одна история, с которой я когда-то столкнулся, подсказала мне решение этого вопроса.
Много лет назад, возвращаясь с охоты, я зашел в крестьянскую избу. Я зашел, чтоб выпить кружку молока.
В сенях я увидел крест. Обычный березовый крест, который устанавливается на могилах. Видимо, кто-то умер в этой избе. И вот приготовлен крест для покойника.
Я было хотел уйти, считая, что я зашел сюда не ко времени. И вдруг открылась дверь избы, и какой-то человек, весьма немолодой, босой и в розовых портках, предложил мне войти в дом.
Выпив кружку молока, я спросил хозяина — кто именно здесь умер и где покойник.
Хозяин усмехнулся в бороду и сказал:
— Никто не умирал. И нет покойника. Что касается креста, то это я для себя его приготовил.
Вид у хозяина был далеко не предсмертный. Глаза его светились весело. Походка была твердая. И даже на пухлых щеках его играл румянец.
Посмеявшись, я спросил, зачем понадобилась ему такая торопливость.
Снова усмехнувшись, хозяин ответил:
— Так. Был исключительный момент. Но потом он миновал.
Когда, попрощавшись, я снова вышел в сени, хозяин, похлопав ладонью по кресту, сказал:
— А знаешь, милый человек, когда сей крест мною приготовлен? Семнадцать лет назад.
— Тогда хворал, что ли?
— Зачем хворал. Маленько испужался смерти. И сделал себе крест в напоминание. И можете себе представить — привык к нему.
— И страха теперь нет?
— И страха нет. И смерти нет. В другой раз интересуюсь умереть — нет, не идет, проклятая. В свою очередь, должно быть, испужалась моего характера…
И вот, вспоминая эту историйку, я с точностью понял, в чем заключалась борьба этого человека со своим страхом.
Она заключалась в привычке. В привычке относиться к смерти как к чему-то обычному, естественному, обязательному. Мысль о смерти перестала быть случайной, неожиданной. Привычка к этой мысли уничтожила страх.
Мы говорили о том, как Гоголя ужаснула смерть. Окружающие увидели эту реакцию. По словам В. С. Аксаковой, окружающие, желая переменить строй мыслей Гоголя, заговорили «о возможности с малых лет воспитать так ребенка, чтоб смерть не была для него нечаянностью»[1169].
Вот это отсутствие «нечаянности», вот это и есть основной мотив борьбы со страхом.
Нет сомнения, люди, столь спокойно относящиеся к смерти, заблаговременно о ней думали. Мысль о ней не явилась для них неожиданной.
Они видели в смерти естественное событие, закономерность все время обновляющейся жизни. Они привыкли думать о ней как об обычном конце. И поэтому умирали так, как должен умирать человек, а не животное, — без растерянности, без паники, с деловым спокойствием. И это придавало их жизни некую величавость, даже торжественность.
Такое разумное отношение к смерти, быть может, даже удлиняло жизнь этих людей, ибо в их жизни отсутствовал основной противник — животный, не всегда осознанный страх.
5
Привычка думать о смерти как о чем-то обычном, естественном уничтожает страх. Однако эта привычка может создать некоторые даже крайности, пожалуй, ненужные в этом деле.
Мы находим примеры слишком уж спокойного и даже отчасти любовного, нежного отношения к смерти. Это уж, я бы сказал, совершенно ни к чему.
Случаи такого крайнего отношения не лишены, впрочем, комичности и хотя бы по этой причине допустимы в человеческой жизни.
Известный библиотекарь Эрмитажа (конец XVIII ст.) И. Ф. Лужков[1170], по словам современников, с необыкновенной любовью и рвением относился ко всяким похоронным делам. Почти ежедневно он присутствовал на отпевании совершенно незнакомых ему покойников. Он бесплатно рыл могилы для бедных. До страсти любил писать эпитафии. И проводил на кладбище иной раз целые дни.
Не довольствуясь этим, он построил себе домик рядом с Охтинским кладбищем. И окна его домика выходили на кладбище, как иной раз выходят в сад.
Лужкову принадлежит нижеследующая эпитафия, высеченная на надгробной плите одного родственника:
«Паша, где ты? — Здеся. — А Ваня? — Подалее немного. — А Катя? — Осталась в суетах».
Таким же отношением к жизни — как к суете, ненужной и, в сущности, рядом с величием смерти лишней — прославился еще один человек. Это был отставной вице-губернатор Шевелев (40-е годы прошлого столетия).
Тот специально узнавал у гробовщиков, где имеются покойники, и, прихватив с собой подушку, шел по адресам. И там, где ему понравилось, он с разрешения хозяев оставался на два-три дня. Причем принимал самое деятельное участие во всей суете. Обмывал покойников, снаряжал их в последний путь и по ночам читал над ними то, что полагалось.
Лично для себя он задолго до смерти заказал гроб с какой-то особой прорезью для глаз. Конечно, такая прорезь особых выгод покойнику не давала. Сквозь эту прорезь покойник мог видеть самую малость. А его самого уже вовсе не было видать. Поэтому Шевелев вовремя спохватился. И велел увеличить прорезь до размеров своего лица. Причем куплено было