Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как ты смеешь! Как ты смеешь! – выдохнула она, наконец, потрясая крошечным кулачком перед удивленным лицом Фуксии. – Как ты смеешь так грубо обходиться со мной, обижать, так больно тискать меня, противная, злая, нехорошая! Ты, для которой я всегда все делала! Ты, которую я мыла, причесывала, и одевала, и баловала, и кормила еще с тех пор, когда ты была размером с мой шлепанец. Ты… ты…
И старушка заплакала, да так, что тельце ее затряслось под черным платьем, точно игрушечный дергунчик. Она отпустила подлокотники, прижала кулачки к полным слез, покрасневшим глазам и, забыв о высоте кресла, вознамерилась было выбежать из комнаты, но Фуксия, подскочила к ней и придержала, не дав упасть, и отвела ее к кровати, и уложила.
– Я тебе очень больно сделала?
Старая нянька, лежавшая на покрывале, точно поблекшая кукла в черном атласе, следила, поджав губы, за тем, как Фуксия усаживается на краешек кровати, как опускает, в пределах достижимости, руку на покрывало. Затем пальцы старушки дюйм за дюймом поползли по стеганому одеялу, личико ее исказила гримаса сосредоточенной зловредности, и она со всей силой, на какую была способна, шлепнула Фуксию по руке. Свершив эту ничтожную месть, Нянюшка удовлетворенно расслабилась и уставилась на Фуксию с торжествующим блеском в водянистых глазах.
Фуксия, едва ли даже заметившая ее коварный наскок, склонилась к няньке, позволив ей на несколько мгновений обнять себя.
– А теперь тебе пора уже начинать одеваться, – сказала нянюшка Шлакк. – Пора готовиться к Встрече, которую затеял твой отец, верно? И всегда-то у нас то одно, то другое. «Сделай то. Сделай это». А у меня сердце. Чем все это кончится? Ты что сегодня наденешь? Какое платье лучше всего подойдет моей неуемной злюке?
– Ты ведь тоже туда пойдешь, правда? – спросила Фуксия.
– Ой, ну что же ты спрашиваешь? – пропищала, выбираясь из кровати, нянюшка Шлакк. – Вы только послушайте, что эта нетолочь спрашивает! Я же понесу туда его маленькую СВЕТЛОСТЬ, дурочка ты здоровенная!
– Как! и Титус тоже там будет?
– Ох, какая же ты невежда, – сказала Нянюшка и жалостно улыбнулась. – «И Титус тоже там будет?» – она еще спрашивает! Бедная, бедная злючка, вот так вопросичек!
И старушка, испустив трогательный в своей неубедительности хохоток, взволнованно прихлопнула ладошками по коленям Фуксии.
– Конечно, будет! – сказала она. – Ради него все и устраивают. Чтобы сговориться о завтраке в честь дня его рождения.
– А кто еще будет, Нянюшка?
Старушка принялась загибать пальцы.
– Ну, твой отец, – начала она, складывая вместе кончики указательных пальцев и поднимая глаза к потолку. – Прежде всего, он, твой отец…
При этих ее словах лорд Сепулькревий вошел в свою спальню, исполнив перед тем совершаемый раз в два года обряд – открыв в Оружейной железный стенной шкап, и кинжалом, который специально для того притащил Саурдуст, нацарапав на его металлической задней стенке полумесяц, семьсот тридцать седьмой в череде подобных ему, прорезанных по металлу. В зависимости от темперамента того или иного покойного графа Горменгаст, полумесяцы эти прочерчивались когда с усердием, когда с небрежением. Значение ритуала было неясным, ибо хроники, содержавшие его описание, к несчастию утратились, но неосмысленность церемонии вовсе не делала ее менее священной.
Старик Саурдуст аккуратно закрыл железную дверь безобразно пустого шкапа и запер его на замок, и когда бы не то обстоятельство, что, вставляя в скважину ключ, он ухитрился протиснуть с ним вместе несколько прядей своей бороды, намертво заклинив их там поворотом ключа, Саурдуст испытывал бы сейчас острое профессиональное удовлетворение, пробуждаемое в нем исполнением любых ритуалов. Пытаться выдернуть волосы было бессмысленно, они не только застряли накрепко, но и без того уже мучительно тянули кожу на подбородке, причиняя боль, от которой на глазах старика выступили слезы. Вынуть же из скважины ключ, а с ним вместе и волосы, значило погубить всю церемонию, ибо в описании ее сказано было, что ключу надлежит оставаться в замке двадцать четыре часа, и все это время шкаф должен охранять челядинец, одетый в желтое платье. Оставалось только обрезать пряди ножом, что старик, наконец, и сделал, после чего поджег седые пучки отчужденных волос, окруживших подобием бахромы торчащий из скважины ключ. Язычок пламени, тихое потрескивание – и когда Саурдуст виновато обернулся, оказалось, что его светлость удалился.
Возвратившись к себе, лорд Сепулькревий обнаружил, что черный костюм, который он обычно носил, уже выложен Флэем на постель. К сегодняшнему вечеру Граф намеревался одеться со всевозможным тщанием. Со дня, когда он задумал дать Завтрак в честь сына, дух его воспрял – не значительно, но ощутимо. Сознание, что у него есть сын, доставляло ему, как начал обнаруживать Граф, невнятное удовольствие. Титус родился, когда Граф пребывал в одном из мрачнейших своих настроений, и хотя меланхолия по-прежнему окутывала его, словно бы саваном, в последние несколько дней вечная привычка самокопания умерялась все возрастающим интересом к наследнику, не как к человеку, но как к символу Будущего. По временам Графа посещало смутное предчувствие того, что собственное его служение подходит к концу, и, вспоминая, что у него есть сын, он испытывал не только удовлетворение, но и ощущение собственной неколебимости среди миазмов сновидений, одолевающих его наяву.
Теперь, когда он породил сына, Граф понял, насколько страшен был несказанный кошмар, таившийся в его сознании, – ужас перед тем, что роду Гроанов предстоит оборваться на нем. Что он не выполнил долга перед замком предков и что, когда он сгниет в усыпальнице, будущие поколения станут указывать на его памятник, последний в череде поблекших монументов, и шептать: «Он был последним. Он не оставил сына».
Флэй помог ему одеться, оба молчали, лорд Сепулькревий все думал о своем и, застегивая на горле украшенную камнями булавку, вздохнул, и в обреченном, точно рокот темного моря, звуке этого вздоха слышен был тихий всплеск волны, скорбной менее прочих. А следом, когда он поворотился к зеркалу и, минуя себя, уставил отсутствующий взгляд на Флэя, перед ним вдруг предстали его книги, один ряд томов за другим, ряды за рядами переплетенных в телячью кожу сокровищ мысли, философии, беллетристики, описания странствий и вымыслов, скупые и витиеватые, золотые, зеленые, сепиевые, розовые и черные настроения, плутовские, претенциозные, ученые – рассуждения, драмы, стихи.
В этот мир, чувствовал Граф, он сможет теперь войти заново. Он сможет прижиться в мире слов, с таящимся в глубине его меланхолии покоем, которого он прежде не знал.
– Значит, следующая, – продолжала, загибая палец, госпожа Шлакк, – это, конечно, твоя матушка. Отец и мать – уже двое.
Леди Гертруда переодеваться и не думала. Ей вообще не пришло в голову, что следует как-то подготовиться к семейной встрече.
Она сидела в своей спальне, широко раздвинув ноги и как бы навеки утвердив ступни на полу. Локти ее упирались в колена, с которых опадали подковообразные складки юбки. В руках Графиня держала книгу в бумажной, покрытой пятнами кофе обложке и со множеством загнутых уголков. Она читала вслух, голосом глубоким, покрывавшим урчание сотен котов. Коты наполняли спальню. Белее воска, свисавшего с канделябров и лежащего, разломанным, на столе вперемешку с птичьим семенем. Белее подушек постели. Они сидели повсюду. Стеганое одеяло скрылось под ними. Стол, буфеты, диван, все пышно заросло белым, как смерть, урожаем, особенно густо взошедшим у ног Графини, из-под которых многое множество белых мордочек глядело ей в лицо. Каждый блестящий глаз с узким разрезом зрачка уставлен был на Графиню. Единственным движением, ощущаемым в спальне, были вибрации кошачьих горл. Голос Графини плыл по ним, точно тяжко груженый корабль по рокочущим волнам прибоя.