Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому я был терпелив. Я знал, что четыре жизни моего прадеда можно уподобить четырем углам, составляющим основание ящика. Его ум мог вместить все, что любой из нас пожелал бы вложить в него — не было ничего такого, о чем он уже не думал. Точно так же, как можно ступить в лодку и поплыть вниз по нашей реке, думая сперва лишь о том, как далеко ты уже уплыл, однако через несколько часов путешествия начинаешь понимать, что в действительности ты покрыл вовсе не такое уж большое расстояние, а река длиннее любого перехода, который ты когда-либо совершал, — точно так же долгое, медленное течение мыслей моего прадеда обещало, что минует все дворцы и пещеры, которые я встретил в моем сне.
Теперь, когда он вернулся к рассказу о пребывании Рамсеса Второго в Святилище, я почувствовал, как внимание моей матери и отца возвращается, а затем — и внимание Птахнемхотепа, так как Он дольше других размышлял о составляющих благовония.
«В других местах, кроме Храма, — сказал Мененхетет, — Рамсес Второй был, как я уже сказал, нетерпелив. В самом деле, в Нем пребывало нетерпение и знатной дамы, и вельможи. Его лицо, как я, кажется, уже отметил, прекрасно подошло бы как мужчине, так и женщине. Таким образом, то, что Он имел внизу такое великое Владение, было чистейшим воплощением Маат. Можно было понять, что Он за мужчина, бросив взгляд на скрываемого Его одеждами самого крепкого и длинного приятеля, который когда-либо принадлежал человеку. Возможно, недовольство порой и могло нарушить красоту Его лица, однако власть Египта пребывала между Его бедер».
«Я наслышан об этом», — сказал Птахнемхотеп голосом столь же сухим, как пески нашей пустыни.
«Да, — сказал мой прадед, — и мне довелось убедиться в том, что большинство тех, кому судьба подарила огромный Божественный член, часто выказывают безудержное нетерпение. Наш Усермаат-ра, Рамсес Второй, обычно был в состоянии ждать не дольше, чем лев, которого дразнят, однако в Храме Он был столь же спокоен, как тень от дерева.
Итак, когда Бакенхонсу спросил моего Фараона, какой вопрос Повелитель Двух Земель хотел бы представить Сокрытому в это утро после жертвоприношения, Избранник-Pa ответил лишь: „Вопрос этот еще спит в завитке Моего языка". — И действительно, откуда Ему было знать Свой истинный вопрос после того, как туча, проходя, закрыла солнце?
И вот Язык и Чистота открыли дверь в Святилище, и через его предел два молодых жреца — по одному у каждого рога — ввели белого барана. Еще двое жрецов следовали за ними, держа заостренные палочки, которыми они покалывали барана сзади. Тогда, как и сейчас, золотые шнуры связывали передние ноги животного. Баран мог идти, но не бежать. И я бы сказал, что в те дни барану уделялось больше внимания. Его рога покрывали позолотой, а его шкуру пудрили до тех пор, пока он не начинал источать сладкий аромат и не становился белее нашего полотна.
Однако в то утро животное было охвачено предсмертной тоской. Некоторые животные, входя в Святилище, пребывают в мире с Амоном, что само по себе добрый знак. Ибо тогда их внутренности обычно оказываются крепкими и не вызывают никаких споров относительно своей формы. Но это, вероятно, видело то же облако, так как, войдя в алтарь, издало жалобный звук, как будто уже было ранено ножом, и опорожнило кишечник. На камень упали три большие влажные лепешки.
Их было три, а это число перемен. Мы бы предпочли четыре — залог доброй основы. Поэтому жрецы ждали. Однако, когда дрожь в задней части тела животного прекратилась и челюсти барана расслабились, мы почувствовали, как Амон пошевелился, подобно гостю, который собирается уходить. Тогда вперед вышли Язык и Чистота с двумя пригоршнями серебряного песка, взятого из серебряного круга, на котором покоилась Лодка, и нарисовали серебром меньшие круги вокруг каждой лепешки.
Затем животное было возведено на жертвенный камень. Я не описал алтарь, — но, я думаю, это оттого, что я никогда не любил смотреть на него. Святилище, старое Святилище — теперь оно перестроено — было возведено тысячу лет назад, еще во времена Сенусерта Третьего, но алтарь был еще старше. Я не думаю, чтобы на протяжении этой тысячи лет его хоть раз омыли. Старая кровь запеклась на еще более старой крови — ты содрогаешься, Хатфертити, и с отвращением кривишь рот, — сказал мой прадед, — но здесь есть о чем крепко задуматься, ибо эта древняя кровь была темнее ночи и тверже камня. Боги могут проноситься по нашим жилам, но домом Своим Они избирают место, где на камне высохла кровь.
Бакенхонсу заговорил, обращаясь к статуе Амона. У него был мягкий голос, и говорил он ласково, как будто с Самим Богом, выбирая самые спокойные тона голоса человека, проводящего каждый свой день за службой своему повелителю и никогда не испытывающего неудобств в избранной им жизни. Пока жрецы держали голову барана у алтаря, а шею — над желобом, Бакенхонсу приблизился с жертвенным ножом и стал произносить слова, которые Амон сказал однажды Царю Тутмосу Третьему:
«Я заставил их видеть Твое Величие как совершающую круг звезду,
Что разбрасывает языки пламени и исторгает росу».
Он провел ножом вдоль шеи барана, и животное один раз дернуло рогами, словно в тот миг взглянуло в солнечный глаз. Затем оно осталось стоять, содрогаясь от какой-то жалобной дрожи своего сердца. Мы слушали звук, с которым кровь капала вниз на кровь. Этот звук исполнен гораздо большего значения, чем тот слабый крик, с которым вода падает на другую воду.
Бакенхонсу сказал:
«Я заставил их видеть Твое Величие в облике крокодила,
Повелителя Страха в воде;
Я сподобил Тебя поразить тех, кто живет на островах.
Посреди Великой Зелени они слышат Твой рев».
И с этими словами, — сказал Мененхетет, — с ловкостью Царского Плотника, расщепляющего столб, Бакенхонсу стал на колени перед тем бараном, удерживаемым четырьмя жрецами, и, в тусклом свете, провел ножом снизу по его телу, сделав длинный разрез, который вряд ли смог бы повторить даже один из сотни хороших мясников — настолько быстрым и уверенным было его движение. Все оставшиеся без опоры органы — желудок, кишки, печень и селезенка — со вздохом вывалились на камень, и животное упало на спину. Я увидел, как на его тревожное лицо легла тень великой красоты и перешла от глаз к ноздрям. На моих глазах выражение морды животного изменилось: из дрожащего, испуганного оно превратилось в благородное, как будто знало, что покинувшая его жизнь теперь находится там, на камне, и Боги проявляют к ней внимание. Как все живое, Боги знают, как кормиться от мертвых. Да не научатся мертвые кормиться от нас».
Это брошенное по ходу рассказа замечание заставило меня, однако, той теплой ночью, при мягком мерцании светлячков ощутить тот смутный страх, который мы чувствуем, когда не можем сказать — чего боимся. Диких ли зверей, недобрых друзей или разгневанных Богов? Или все они собрались вместе в окружающем нас воздухе?
«Эта жертва, — сказал Мененхетет, — принесла мне облегчение. Безотчетный страх, который воины часто испытывают перед битвой, готов был охватить меня, и, когда барана вели к жертвеннику, я почти не мог дышать. Но с последней дрожью его ног петля, сдавившая мне грудь, исчезла, и я вобрал в себя столько воздуха, сколько смог — все те потаенные запахи плоти, павшей в темноте на другую плоть.