Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Огонь, Огонь, Огонь, говорю я вам»
Впрочем, самокритика согласовывалась с безусловной искренностью Арагона, выразившейся чуть позже в поэме «Красный фронт» — первой, которую он написал после разрыва с Нэнси. Она была откликом на событие, которому Харьковский съезд служил виньеткой, — судом над «Промпартией»,[154] проходившим в Москве с 25 ноября по 7 декабря 1930 года, первым из сталинских процессов с пытками и полностью запротоколированными назидательными признаниями. Нужно было найти «козлов отпущения», чтобы объяснить причину разрухи и дефицита; саботажники из числа технической интеллигенции подходили на эту роль как нельзя лучше.
Как подчеркивает Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ», главный обвиняемый Рамзин признался, что хочет «поставить крест на мрачном и подлом прошлом всей интеллигенции». Арагон вводит в свою поэму самые страшные отрывки из обвинений в форме коллажей. Но при этом ясно пишет:
Он лишь воспроизводит истерию, которая тогда уже повсеместно распространилась в СССР. Горький тотчас потребовал смертной казни для обвиняемых, его поддержал Пильняк, бывший его оппонентом. Брик только что написал: «Еще не пришло время для жалости. Прежде нужно прикончить врага». Все наперебой каялись в грехах. Прикончить тех, кто никак не избавится от интеллигентских изъянов. Тихонов написал поэму, требуя устроить Варфоломеевскую ночь, чтобы истребить интеллигентских трутней, и ее герой в конце сам просит: «Прикончите меня!» Когда советские писатели приветствовали награждение ОПТУ орденом Ленина за бдительность, это был минимум. «Похоже, — пишет Морель, — что более-менее известные иностранные писатели должны были заплатить ту же цену, что и их российские коллеги, за право вступить в Международный союз: оклеветать невиновных и восхвалять тайную полицию. Арагон был не один: немцы Эрнст Глейзер и Анна Зегерс в то же время написали два одобрительных пропагандистских репортажа на ту же тему… Такая «чекизация» литературы (вспомним о прославлении ГПУ в поэме Арагона) не была официально предусмотрена программой Харьковского съезда. И тем не менее она состоялась, превратив для некоторых пребывание в СССР в «точку невозврата»». Точка невозврата к капиталистическому миру, ибо чекизация не была тогда для советской интеллигенции унижением и деградацией, как, например, сотрудничество со ШТАЗИ для большинства интеллигенции ГДР, наоборот, она сулила повышение. Повод гордиться. По крайней мере так они заявляли.
«Красный фронт» вышел год спустя, в последнем выпуске «Литературы мировой революции» (журнале, основанном в Харькове) за 1931 год. Весь тираж был изъят органами внутренних дел из-за перегибов в отношении Франции:
«Несчастье поэзии»
Арагону предъявили обвинение 16 января 1932 года, и Бретон тотчас написал листовку в его поддержку — «Дело Арагона»: «Мы не догадывались, что о поэтической фразе судят по ее непосредственному содержанию… Единственное судебное преследование, начатое против Бодлера, показывает, в какое нелепое положение поставило бы себя законодательство, в бессилии своем потребовавшее бы отчета у Рембо, у Лотреамона за разрушительный порыв, выраженный в их произведениях…» Под протестом подписались лучшие люди: Пикассо (в первый раз со времен ранней юности подписавший письмо протеста), Матисс, Томас Манн, Фернан Леже, Бертольд Брехт, Ле Корбюзье, Федерико Гарсия Лорка. Были и неожиданные (для нас) подписи, например, Бенуа-Мешена и Жана Люшера.[156]