Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаете, Боб, вы мне задали тот вопрос, на который я побоюсь ответить.
— Почему?
— А кого вы больше любите?
Годфри откинулся на спинку низкого кресла:
— Здесь вопросы задаю я.
— Настаивать на ответе не демократично?
— Можно, но это не принято. Хотя вы ответили, не обязательно же ставить жирную точку... Вопросительный знак или многоточие — тоже ответ, только более широко толкуемый. Но я все же, видимо, больше люблю маму. Сыновья больше любят матерей, дочки — отцов, так мне кажется...
Одна из девушек передала Годфри красивый деревянный ящичек с вопросами.
— О, — сказал он, пересчитав девятнадцать листков, — уже немало.
Годфри стремительно просмотрел корреспонденцию, успевая при этом говорить про то, что вопросы могут быть любыми, дискуссия приветствуется, ответы мистера Степанова вправе быть спорными, но они обязаны быть искренними; зачитал первый:
— Миссис Эзли интересуется, какие культурные центры России наиболее интересны сегодня. Пожалуйста, Дим.
Степанов спросил:
— Как отвечать? Однозначно? Или настало время термидора и я делаюсь узурпатором сцены?
И по реакции зала он почувствовал, что напряжение перестало быть таким тяжело-гнетущим, как вначале.
Ростопчин потерял листок с названием и адресом театра, где происходило шоу; все-таки русскость в нас неистребима, подумал он; ну отчего я не записал в телефонную книжку? От врожденной нищеты, видимо; экономим на спичках, а уж на месте в записной книжке тем более. Попросил шофера остановиться около первого же бара, разменял за стопкой фунт, спустился вниз, к туалетам, обычно там был телефон: старуха с всклокоченными пегими волосами сидела на стуле, отделявшем «леди» от «джентльменов», и читала газету.
Ростопчин быстро просмотрел две справочные книги, что лежали возле аппарата, черт те сколько театров: старость — это когда начинает сдавать память; Степанов два раза повторял; где же эта чертова бумажка, куда я се сунул?
Он достал записную книжку, бумажник, просмотрел еще раз, адреса с названием не было. Вдруг его объял ужас: картина осталась в такси, шофер может уехать, они все жулики! Он бросился наверх; таксист сидел расслабившись, кепку опустил на глаза, наверное, работал ночью.
— Послушайте, — сказал Ростопчин, — там у меня стекло, — он кивнул на картину, действительно упакованную как доска. — Важно, чтобы она не упала, разобьется.
Какую-то чушь несу, подумал Ростопчин; совершенно не умею врать; хотя, наверное, это хорошо, ложь — оружие слабых, вероятно, поэтому так великолепно врут женщины; врут и скрывают, насколько же они скрытнее нас! До того часа, пока Софи не исчезла из Цюриха, я не догадывайся, что она уже полгода спала со своим американцем, только чаще, чем обычно, устраивала сцены ревности, особенно если я задерживался по делам в бюро.
Он взглянул на номер машины; только б не забыть, если все-таки чертов таксист уедет; или взять картину с собою? Нет, смешно; ну и бог с ним, зато нет риска; тоже наша родная русскость — страх показаться смешным.
Ростопчин вернулся в бар, снова спустился к телефону, набрал номер справочной службы:
— Добрый вечер, где сегодня идет шоу русского писателя Степанова? Нет, я не знаю названия театра. Где-то в центре.
Не поднимая головы, старуха с всклокоченными волосами сказала писклявым голосом:
— Шоу идет на Пикадилли.
Ростопчин испытал ужас; медленно обернулся, стараясь увидеть кого-то другого, незнакомого и страшного:
— Что вы сказали?
Старухи протянула ему газету:
— Тут написано про какого-то Степанова. Может быть, это именно тот, который вас интересует?
Ростопчин взял газету; вечерний выпуск; на второй полосе напечатаны кадры кинопленки: Степанов с Че; в военной форме у партизан Вьетнама; в Никарагуа с расчетом зенитного пулемета; с палестинцами; в Чили; последнее фото в Сотби, вместе с ним, Ростопчиным, рядом сидит улыбающаяся Софи. И заголовок: «А сейчас — новое задание КГБ — внедрение в высший свет Лондона! Кто вы, доктор Степанов?» Жирным курсивом был набран адрес театра, «сегодня вечером Степанов даст политическое шоу, текст которого утвержден бюро кремлевской пропаганды».
Ростопчин протянул старухе монету:
— Я возьму эту газету?
Старуха, посмотрев монету, заметила:
— Мало дали, номер стоит в три раза больше.
Гадилин сидел с Пат в такси, напротив входа в театр; когда подкатила желтая малолитражка, на дверцах которой было написано название газеты, телефон и адрес, водитель, не выключая мотора (стоянка запрещена), бросился к театру, зажав под мышкой пачку газет; Гадилин сказан:
— Ну фто ф, пора и нам, а?
— Идем...
— Через пару минут.
— Волнуетесь?
— Я?! — Гадилнн рассмеялся. — С чего вы взяли? Я по призванию драфун. Помните лозунг товарищей эсеров? В борьбе обрстсф ты право свое...
Ростопчин сел за столик возле окна, так, чтобы было видно такси, заказал себе тройную порцию водки, спросил «Столичную», из России; медленно, чувствуя, как молотит сердце, прочитал заметку «Кто вы, доктор Степанов?». Так называли Зорге, вспомнил он. Был даже фильм о нем.
О чем я? — удивился Ростопчин. Просто, наверное, ошарашен, вот в чем дело. Погоди, «Эйнштейн», давай разбираться без гнева и пристрастия. Что, собственно, случилось? Разве я не знал, что Степанов был и у партизан, и в Чили? Он всегда восторженно говорил о Че. Ведь во всем этом для меня нет ничего нового. Для тебя — да, ответил он себе, но для здешней публики все это внове, и поэтому поверят. Погоди, а чему, собственно, они должны поверить? Как — чему? Тому, что Степанова внедряют в здешний высший свет. Тому, что он выполняет задания своего КГБ. Стоп. Минута. С чего началось наше знакомство? Ведь не он меня нашел. Его нашел я, когда прочитал о том, что он делает для возвращения наших картин и книг И пригласил его к себе, разве нет? Да, это было так. Черт, как же называлось это румынское лекарство у сэра Мозеса? «Геро» или «анте», что-то в этом роде. Надо бы лечь в хороший санаторий на пару месяцев и привести в порядок сердце. Не приведешь, возразил он себе потому что тебе шестьдесят пять, жизнь прожита; это отрадно, что ты хорохоришься, значит, остались еще какие-то резервы, но себе самому надо говорить правду; все кончено, отпущена самая малость, как ни горько; остаток дней здесь, на земле, надо провести достойно, не впасть в маразм, не мотаться по предсказателям, стараться вести себя так, как вел раньше. Нет, так нельзя. Федор Федорович рассказывал об актере Снайдерсе: тот умер потому, что продолжат считать себя молодым, даже после того, как отпраздновал шестидесятипятилетие... Ну и что? Правильно делал! Нет ничего страшнее, чем забиться в конуру и ждать. Ожидание любви возвышает, ожидание успеха в деле учит мужеству, ожидание смерти — противоестественно... Почему? Вовсе нет. Ведь не смерти ждут старики, когда затаиваются, а чуда. Вдруг в какой-то лаборатории изобретут искусственный белок? Или какой-то особый сердечный стимулятор? Или эрзац-почки? Живи еще пятьдесят пять лет... Не хочу... Нет, неверно, оборвал себя Ростопчин, ты хочешь этого. Ты закроешь глаза на то, что станешь высохшей мумией и не сможешь любить, путешествовать и пить. Ты сможешь только существовать... Ну и что? Это ж так прекрасно, существовать... Я су-щест-вую! Погоди, но ведь Степанов действительно ни разу не просил меня ни о чем, не призывал стать красным, не боится критиковать то, что происходит дома, только он не злобствовал, когда говорил о беспорядке, лени, малой компетентности, он всегда искал какие-то решения, предлагал альтернативы... Да, он исходит из прочности их строя. А разве я считаю, что Советы разваливаются? Нет, не считаю. Это здесь так считают, но ведь они не знают и не понимают Россию. Слишком сложна у русских государственная идея, слишком трудно ее понять без глубокого знания предмета, слишком особа и трагична история; единственное в мире евразийское государство, отчего об этом никто не думает здесь?