Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Золотой уличке было малолюдно. Бродили пары и с холодным любопытством заглядывали снаружи в пропыленные окошки маленьких мрачных каморок, где когда-то в далеком средневековье трудились умельцы, королевские золотых дел мастера, где шарлатаны тщетно пытались изготовить в колбах и ретортах волшебный философский камень.
Вацлава здесь всегда охватывала мистическая торжественность. Чредой проплывали образы прилежных, одержимых своей идеей алхимиков, начиная от великого Гермеса Трисмегистуса и кончая его, Вацлава, отцом — Андреем Рещиковым. Теперь эта душевная приподнятость еще усиливалась предчувствием решающего объяснения. Кто скажет о своей любви первое слово?
Они забыли о времени. Ходили и ходили медленно по длинному двору. Густа постепенно гасила свою искусственно беззаботную веселость, потом и совсем примолкла. И все глядела вверх, в голубое небо, заполненное табунками легко плывущих белых облаков. А Вацлав искоса разглядывал смуглое, удивительно красивое в профиль лицо девушки. Ах, если бы сейчас над ними сияло не солнце, распахивающее просторы вселенной, а ночные горячие звезды, когда земля становится тесной даже для двоих!
Еще и еще, и три и четыре молчаливых круга по двору. Так бы всегда, всю жизнь…
Но вдруг Густа шагнула в сторону, вбок, и деловито потянула за собой Вацлава.
— Все заглядывают в оконца. А мы с вами что же?
Серые камни давным-давно погасших очагов еще хранили следы былого слежавшаяся зола, мелкие угольки и дымные полосы, испестрившие печные своды сходящимися на конус языками. Грубые мехи, которыми раздували огонь, засохли и истрескались, железо подернулось ржавчиной. Густа морщила носик, смотрела с брезгливостью.
— Почему вы соблазнили меня прийти сюда, на Золотую уличку? И в собор святого Витта. Это символично? Никак не научусь разгадывать ваши загадки.
Теперь она стояла хотя по-прежнему и рядом с Вацлавом, но все-таки немного отдалившись от его плеча. И, как обычно, играла бровями, щурилась.
— А я и не загадывал загадок. Сам не знаю, что заставило меня назвать эти места, — сказал Вацлав.
И тут же почувствовал, что говорит неискренне. Его тянуло сюда, тянула мистика, которой здесь был овеян каждый камень. Тянула возможность здесь в одиночестве создать настроение, поразмыслить, пофилософствовать над вечными темами начала и конца мира, над той таинственной безвестностью своего предназначения, окруженные которой живут на земле люди положенный им срок. Об этом, отлично понимая друг друга, сотни раз они здесь беседовали с Анкой Руберовой. Об этом ничего не скажешь Густе Грудковой. Во всяком случае, сейчас.
Густа подтолкнула Вацлава. Принудила пойти, применяясь попеременно к ее то очень мелкому, то вдруг очень широкому, размашистому шагу.
— А я решила, что это символ — пригласить меня сначала в храм, где люди освящают свой брак, затем вывести на улицу, усыпанную золотом, и вместе шагать и шагать. Ну, иногда и вот так, запинаясь, как в жизни бывает… Она говорила словно бы совершенно серьезно и в то же время с какой-то язвительной смешливостью. — И вдруг, оказывается, нет никакого символа! Простая случайность, недоразумение. Храм — памятник архитектуры, а на этой мусорной уличке нам не найти никакого, даже символического, золота… Тогда, может быть, просто посидеть на берегу Влтавы, не мелькнет ли хотя бы в воде какая-нибудь золотая рыбка?
— Густа…
Аллегория была слишком прозрачной, более того — дерзкой в своей откровенности. Но именно эта вызывающая дерзость и убивала заключенный в ней истинный смысл, делала его невозможным — столь откровенно не могла предлагать себя в жены девушка! Да еще — Густа, явившаяся в этот мир словно бы со страниц романов Вальтера Скотта. Такой развязной Вацлав не видел ее ни разу. Что мог он ей ответить?
А Густа между тем, с нарочитой небрежностью поигрывая замшевой перчаткой, продолжала в начатом ею тоне:
— Вот вы блестяще окончили университет. Вы накануне самостоятельной жизни. Я знаю, что пан Йозеф Сташек хотел бы видеть в вас достойного себе преемника, промышленника и коммерсанта, пани Блажена — художника и музыканта. А я… дипломата или министра иностранных дел. Вот какие великолепные открываются перед вами пути! И ничего, что вы совсем не умеете рисовать, а на пианино барабаните, как тапер в трактире. Ничего, что ваши понятия о финансах, торговле и промышленности пока не выше искусства тратить отцовские деньги. Ничего, что вы пока еще молодой человек, без заметной солидной должности. Подлинный талант в мужчине открывают только женщины, главным образом — любовницы и жены. Пану Йозефу никогда не сделать из вас отличного пивовара. Пани Блажена, если бы она приходилась вам не матерью, а женой, могла бы, пожалуй, добиться для вас места учителя рисования или дирижера в оркестре Петршина парка. А я…
Она смяла перчатку, зажала в кулачок и с сожалением на нее посмотрела.
— Что же вы? — испуганно и ожидающе спросил Вацлав. «Куда клонит Густа свой странный разговор?»
Густа пожала плечами.
— Чехословакия не получит хорошего министра иностранных дел. В крайнем случае, превосходного дипломата.
— Н-не понимаю почему?
— Потому, что в храм святого Витта вы меня пригласили совершенно случайно и повели по Золотой уличке, на которой нет ни малейших признаков золота.
Сердце у Вацлава сильно застучало, на мгновенье остановилось дыхание, совсем так, как было тогда, когда он стоял рядом с Анкой Руберовой в чернильной темноте на лестничной площадке.
Но это солнце и белые, бегущие по голубому небу облака. И за спиной невдалеке — усталые люди в рабочей одежде, скучно разглядывающие достопримечательности Пражского Града. Как все это противоречит друг другу!
— Густа, простите… кажется, теперь я понимаю… но… не могли бы вы проще?
Она нехотя повернула голову. Остановила покровительственно смеющийся взгляд на побледневшем от волнения лице Вацлава. Потом приподняла руку с зажатой в кулаке перчаткой и протянула как бы для поцелуя.
— Ну? — спросила нетерпеливо. — Или вы хотите и еще проще?
Вацлав медлил. Поблизости от них все-таки были люди. Светило солнце. И что-то неискреннее, фальшивое чудилось и в словах Густы, и в этом аристократично небрежном движении ее руки.
Густа гневно сдвинула брови.
— Тогда…
И швырнула перчатку Вацлаву в лицо. Уходя, простучала по жесткой брусчатке двора тонкими каблучками.
Ветер катил перчатку по мостовой.
Вацлав стоял ошеломленный. Ведь это было самое тяжкое оскорбление мужского достоинства, ничем даже не обоснованное. Но в то же время это было и несомненным признанием Густы в любви к нему. Как неожиданно и странно все это совместилось!
Что он должен сделать немедленно? Догнать Густу, презрев свой позор, и извиниться? Ему же — извиняться! Или так и застыть столбом, храня свои достоинство и гордость, но потеряв, быть может, любовь?