Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мрачные записки
Вчера я разглядывал Синюю Бороду, расседланного и привязанного к кольцу в стене. Интересно: конь без сбруи мгновенно теряет благородство осанки, роняет голову, расслабляет уши и спину, принимает унылый, какой-то побитый вид. Но стоит накинуть на него уздечку, затянуть намордный ремень, надеть стремена, и он тут же напряжется, вскинет голову, насторожит уши, звонко заржет и ударит копытом в землю… Вот так же и я пребываю в меланхолии и, раздавленный гнетом собственного тела, собственной силы, не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой, пока не почувствую на себе тяжести ребенка, — и в тот же миг встрепенусь и воспряну к жизни, стиснутый его коленями, оседланный его чреслами, обвитый его ручонками, осчастливленный его смехом.
Мрачные записки
В отличие от ягодиц взрослых людей — этих бугорков мертвой плоти или, вернее, сала, жалких, как верблюжьи горбы, — ягодички ребенка всегда выглядят живыми, трепещущими, бодрыми; иногда они могут показаться бледненькими и опавшими, но миг спустя, глядишь, опять смеются и сияют, выразительные, как детские личики.
Мрачные записки
Шесть часов утра. Первые солнечные лучи уже заиграли на блестящих черепицах восточных башен. Под легкой солнечной лаской все четыреста маленьких пенисов на гипнодроме напружились, воздели свои слепые головки, в еще сонной грезе о желанном апофеозе, о приобщении к свету, краскам, ароматам, к ГЛАВНОМУ ДРЕВУ ангела-фаллофора. Но едва истечет минута утреннего возбуждения, как они вяло сникнут, обреченные на долгую неволю в темнице гениталий, откуда их выпустят разве что для мерзкого соития с целью продолжения рода. А, впрочем, может быть, именно фория… Кто знает, не в этом ли кроется смысл великой награды Святого Христофора: за то, что он перенес на своих плечах Бога-младенца, шест его внезапно расцвел и покрылся плодами.
Мрачные записки
Мед, источаемый их ушами и такой же золотистый, как пчелиный, отдает едкой горечью, что отвратила бы любого — кроме меня.
«В полночь Господь поразил всех первенцев в земле египетской».
Исход, XII, 29
Последние бои конца 1944 года разразились в Восточной Пруссии, близ городка Гольдап, в сотне километров к северо-востоку от Кальтенборна. 22 октября город, дом за домом, взяли войска Третьего Белорусского фронта под командованием генерала Черняховского, но 3 ноября он был отбит 29-й танковой дивизией генерала Деккера. Затишье, установившееся вплоть до нового советского наступления, которое началось 13 января 1945 года, позволило местным жителям оценить размеры грозящей им опасности, а также «надежность « гарантий, на которые не скупилось нацистское правительство. Решиться на бегство из Восточной Пруссии, подальше от Красной армии, означало стать преступником, пораженцем и предателем в глазах немецких властей. Нескончаемые вереницы беженцев с Востока, спасавшихся от грозного вала русских войск, — сначала белорусские крестьяне, за ними литовцы из Мемеля[32] и, наконец, первые немцы с восточной границы Пруссии, — ни в коем случае не должны были рассматриваться местным населением как сигнал к эвакуации. На центральной площади почти каждой деревни, каждого города болтались в петле люди, уличенные в приготовлениях к отъезду. Таким образом, Красная Армия нашла гражданское население районов, покинутых вермахтом, на месте, в испуганном и покорном ожидании. Советские солдаты докладывали командованию, что, заходя на фермы, видели там полный порядок: скот в стойлах и конюшнях, огонь в очаге, суп на плите. А тем временем по узким малочисленным дорогам . края, в обжигающем холоде середины зимы, растерянно метались разноязыкие толпы беженцев, стремящихся на запад, поближе к немецкой армии, подальше от линии фронта.
Хотя Тиффожа мало затрагивали внешние события, ему все же пришлось дважды быть свидетелем этого горестного исхода. В первый раз это случилось незадолго до Рождества 1944 года, на дороге между Арисом и Ликом. Немецкая войсковая колонна медленно продвигалась в сторону Лика, а шедшее ей навстречу, в Арис, скопище беженцев остановилось, словно парализованное стужей. Вероятно, на подступах к Арису возникла безнадежная пробка. Пользуясь остановкой, мужчины соскакивали с повозок, чтобы проверить упряжь и покрепче привязать вещи; детишки тем временем весело шныряли по обочинам и в придорожном кустарнике. Тиффож подстегнул коня и мелким галопом поскакал вдоль вереницы людей и телег в направлении Ариса; через полтора километра он, наконец, увидел причину этой задержки — группу военных и гражданских, суетившихся вокруг двух опрокинутых повозок. Видимо, войсковая упряжка, пытавшаяся пройти в обход движения, по обледенелому склону, так неудачно столкнулась с крестьянской телегой, что дышло последней буквально протаранило одну из военных лошадей. Агонизирующее животное рухнуло на колени между своей напарницей и крестьянской лошаденкой, которые с диким ржанием рвались из постромок, пытаясь освободиться.
Тиффожа глубоко поразило зрелище этого всеобщего панического бегства. Он думал об исходе французов в июне 1940 года, казавшемся, в сравнении с нынешним, прямо-таки «Отплытием на Цитеру»[33], и мысленно повторял слова из Святого Писания: «Молитесь о том, чтобы бегство наше не случилось зимою». Воспоминание о лошади с пробитой грудью болезненно запечатлелось в его сердце, и он не преминул уловить в нем символ — увы, необъяснимый! — даже, более того, геральдическую фигуру, доселе не известную, но имевшую определенное сходство с гербом Кальтенборна. Зато другое зрелище, открывшееся его взору, когда колонна беженцев наконец дрогнула и медленно двинулась вперед, было лишено всякой символической ауры; от него веяло голым, неприкрытым ужасом: человеческий труп, распластанный, впечатан-ный в обледенелое шоссе, бесконечное число раз изутюженный гусеницами танков, колесами грузовиков и телег, наконец, просто затоптайный солдатскими сапогами так, что его сплющило до толщины ковра, и на этом жутком ковре, лишь отдаленно напоминавшем тело, едва проглядывались остатки лица с одним глазом и прядью волос.
Через несколько дней на дороге от Лотцена к Рейну Тиффожу выпала другая встреча, которая потрясла его до глубины души. Этих пленных он увидел еще издали; их головы были обмотаны поверх военных пилоток шарфами, ноги утеплены шерстяным тряпьем или газетами, обвязанными веревками; почти все тащили за собой на маленьких деревянных полозьях фибровые или картонные чемоданы, превращенные таким образом в санки. Сколько их там насчитывалось?
— сотни, а, может, и целая тысяча; они держались совсем не так подавленно и немо, как другие пленные, — напротив, смеялись и балагурили, размахивая на ходу торбами с провизией. Едва заметив их вдали, Тиффож уже понял, что его ждет; тем не менее, первая же услышанная французская фраза больно пронзила ему сердце. Он собрался было поздороваться с ними, расспросить, но какое-то близкое к стыду стеснение помешало ему раскрыть рот. Он вдруг вспомнил, с удивившей его самого ностальгией, шофера Эрнеста, Мимиля из Мобежа, Фифи из Пантена, Сократа, а главное, дурачка Виктора. Если вдуматься, ничто не мешало ему присоединиться к этим людям, что весело шли в сторону Франции, собираясь одолеть пешком более двух тысяч километров земли, вспаханной войной, среди суровой зимы, в жалкой обувке из тряпок и газет… Опустив глаза, он взглянул на собственную обувь, принадлежавшую сеньору Кальтенборна — красивые черные мягкие сапоги, которые он нынешним утром до блеска начистил собственными руками. Пленные уже поравнялись с Тиффожем и понизили голоса, принимая его за немца; один только чернявый коротышка, немного похожий на Фифи, задорно крикнул ему на ходу: