Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаю, что многие предпочитают песни других авторов, как более русские; но позволяю себе думать, что, в этом отношении, мнение мое едва ли не беспристрастнее мнения некоторых природных москвичей, и вот почему: они, с молоком кормилицы, всасывают в себя иное, прилипнувшее к русскому духу в простонародном быту; от ранних лет умственное чутье их привыкает к запаху приправ, отнюдь не составляющих необходимого стихийного снадобья русского духа; весь русский быт, каков он в действительности, то есть все поэтическое и непоэтическое его, уже в детской душе отражается полным, неделимым, существенным понятием, возрастает со временем до чувства отечественного, отливается в особенную форму, которая до лет размышления и анализа успевает окрепнуть до того, что материя этого чувства не подлежит уже никакому умственному процессу. В таких обстоятельствах, при таком безусловном, умилительном веровании во все отечественное, очень трудно схватывать отвлеченное понятие о русской народности! Напротив того, кто, подобно нашему брату — безродному космополиту, до юношеских лет по ведал ни русского языка, ни русского духа и только в идеальном возрасте благоприобрел и полюбил русскую народность, и этим добился права гражданства в ней, тот пленяется одним ее поэтическим, чисто отделяет от нее простонародное, и тогда уже сама собою выдается ее квинтэссенция, ее идеальность, ее художественное содержание — именно то, что может и должно быть предметом изящной литературы. Простонародное же, при великом своем достоинстве во многих отношениях, при всей своей занимательности у талантливых писателей, никогда не возвысится до чистого искусства. Сию-то квинтэссенцию народности так чисто понимал и выражал барон Дельвиг в своих русских песнях, которые иному не кажутся довольно русскими оттого, что в них не попахивает тюрею и чесноком. Дельвиг, природный русский, возымел этот чисто художественный на русскую народность взгляд оттого, что вдали от простого народа воспитывался в Александровском лицее и что стремление его ума было чисто классическое, как и у Пушкина.
Подобные суждения о Дельвиге чрезвычайно нравились Пушкину; он частенько говорил мне: «У нас еще через пятьдесят лет не оценят Дельвига! Переведите его, от доски до доски, на немецкий язык: немцы тотчас поймут, какой он единственный поэт и как мила у него русская народность!»
Удивительно, как Пушкин, при слабом знании немецкого языка, хорошо выразумел дух немцев! Я перевел несколько русских песен Дельвига и читал их в одной остзейской губернии, где знают только русских огородников и русских баб, торгующих копченою салакушкою, — словом, в кругу коренных немцев! Все они были в восторге, но только не верили, чтоб это был перевод с русского: полагали, что это переделка; что я сам, из пристрастия к русскому, дал русской народности такое поэтическое выражение, надушил ее таким милым благоуханием. К счастью, один из этих коренных немцев знал по-русски столько, сколько нужно, чтобы засвидетельствовать верность перевода. Много лет после того один из этих переводов как-то попал в немецко-русскую учебную книгу, и о нем в «С.-Петербургских немецких ведомостях» была речь, как об nec plus ultra[569] перевода русской песни. Все-таки перевода: здешние немцы знали, что это не переделка.
С Дельвигом я сблизился очень скоро. Однажды передаю ему критическое замечание, сделанное мне Пушкиным, когда я читал ему в рукописи одно из моих стихотворений. Дельвиг удивился.
— Неужели Пушкин сделал вам критическое замечание!
— Что же тут мудреного? Кому же, как не ему, учить новобранца?
— Поздравляю вас: это значит, что вы будете не в числе его обыкновенных знакомств! Пушкин в этом отношении чрезвычайно осторожен и скрытен, всегда отделывается светскою вежливостью. Я вместе с ним воспитан — и только недавно начал он делать мне критические замечания: это вернейший признак особенного приятельского расположения к автору![570]
Какая оригинальная черта характера!
Дельвиг сказал правду: вскоре после того критического замечания я был уже не в числе обыкновенных знакомств Пушкина, и он мне позволял перебирать с ним критически лучших его друзей-литераторов, за исключением только одного из них. Лишь только коснусь слабой стороны этого NN, радушный, эпиграмматический Пушкин становится серьезен, и фраза моя пресекается. Однако я решился добиться причины этой загадочной странности в человеке, у которого критический взгляд на всех прочих был так свободен, беспристрастен — и я достигнул цели! Но прежде я должен рассказать, какую я себе позволил критическую вольность относительно самого Пушкина в первое время нашего знакомства, впрочем, после того вышесказанного замечания его. Он дал мне в альманах «Царское Село» антологическое стихотворение свое «Загадка, при посылке бронзового Сфинкса»:
Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы?
В веке железном, скажи, кто золотой угадал?
Кто, славянин молодой, грек духом, а родом германец?
Вот загадка моя: хитрый Эдип, разреши!
Оказалась просодическая неисправность во втором гекзаметре: он был у Пушкина так:
Кто, славянин молодой, духом грек, родом германец?
Я заметил это Дельвигу, указал, как легко исправить погрешность перестановкою двух слов и прибавлением союза а, и попросил Дельвига сделать эту поправку или принять ее на себя. Он не согласился.
— Или покажите самому Пушкину, или напечатайте так, как есть! Что за беда? Пушкину простительно ошибаться в древних размерах: он ими не пишет!
С этим последним доводом я уже не согласился, однако не посмел и показать Пушкину: я боялся, что он отнимет у меня стихотворение, под предлогом, что он сам придумает поправку. До последней корректуры я несколько раз заводил с ним речь об этой пиесе: не сказал ли ему Дельвиг о погрешности? Нет! В последней корректуре я не утерпел, понадеялся, что Пушкин и не заметит такой безделицы, — и сделал гекзаметр правильным! Тиснул, послал ему свой альманах и несколько дней спустя сам прихожу. А он, впрочем, довольно веселый, встречает меня замечанием, что я изменил один из его стихов. Я прикинулся незнающим. Он действительно указал на поправку. Я возразил, улыбаясь,