Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказывается, это были те самые «мирные лесорубы», которых обогнал Журавлев. Почтительно расступившаяся перед машиной толпа — один из полков, созданных бандеровцами. Полк этот, как и некоторые другие «стрелецкие» части, пользуясь нашей беспечностью, совершал передислокацию, выполняя приказ своего командования.
А вскоре мне представилась возможность беседовать с представителем этого командования, человеком, близким к бандеровскому руководству, «центральному проводу».
…Вечером в мое окно кто-то постучал. За окном стояла темень, я ничего не мог разглядеть и попросил Балыкова узнать, кто там. Михаил Михайлович вернулся с нищей старухой. Из дыр киптара, натянутого поверх старого, с чужого плеча пальто, курчавился мех. Седые волосы короткими лохмами падали на маленькое сморщенное личико. Но заговорила она неожиданно звонким голосом. И по мере рассказа глаза, казавшиеся вначале тусклыми, безжизненными, все сильнее разгорались.
Мне трудно было следить за речью старухи. Она говорила очень сбивчиво, к тому же на местном диалекте.
Кто она? Никто. Была раньше хозяйкой. Хоть бедной, да хозяйкой. Имела дом, семью. А сейчас — ниц нема. В 1939 году «за Советами» дочь вступила в комсомол, а муж стал председателем сельрады. Потом — война. Бандеровцы убили дочь и мужа за то, что те «продались москалям», сожгли хату. С тех пор старая бродит по деревням. Где так поможет, где побатрачит. И все глядит, и все думает. Когда неподалеку проходили ковпаковцы, она предупредила один их отряд о бандеровской засаде. Командир звал с собой, говорил: «Мамо, вы награду заслужили, людей от гибели спасли». Но она не пошла, не схотела, а награда… награда ей одна — отомстить за дочку и мужа, дождаться, чтобы правда пришла в Западную Украину, чтобы не глумились богатей над бедным человеком.
Она остановилась, посмотрела поверх моей головы:
— В горах худо. Не пробраться вам туда. Лес, дороги знать надо…
— Проберемся, мать. И не туда пробирались.
— Ой ли.
Я чувствовал, что моя уверенность не особенно убеждает старуху.
— Не плакаться к вам пришла, не жизнь свою горькую вспоминать. Таких, как я, может, тысячи. Ждут вас не дождутся. Да объявиться боязно. Лютуют бандеры. Не от себя я пришла, люди послали…
И я услышал то, ради чего поздней ночью пришла ко мне эта согбенная горем женщина.
Неподалеку на хуторе собираются бандеровские вожаки. Там какой-то их главный хоронится. Откуда она знает? Ее дело. Хочешь — верь, хочешь — нет…
Наши бойцы по всем правилам разведывательного искусства обложили хутор, стали сжимать кольцо, прощупывая каждый кустик, каждую балку. Ничего подозрительного. Подобрались ближе. Залаяла собака, залязгала цепью. Постучали. Вышел сонный, хмурый хозяин со свечой в руках, которую накрывал полой сверху, прятал от ветра.
— Кто дома?
— Жена больная, работник, наймичка, дети малые.
Разведчики обшарили комнаты. Хозяин сидел у стола, курил глиняную трубку, равнодушно следил за солдатами.
Но у разведчиков уже был кое-какой опыт вылавливания бандеровцев, они уже кое-что слышали о знаменитых «схронах» и бункерах. Заглянули в подпол в доме — я в погреб во дворе. Подпол как подпол, погреб как погреб.
И все же уходить не спешили.
— Зачем тебе, пан, два колодца?
— Той, у забора, юш завалился.
Два разведчика спустились в завалившийся сруб. Едва ослабла веревка, из глубины донеслись автоматные очереди. Разведчики один за другим, держась за канат, стали спускаться вниз.
Мы, наверху, напряженно прислушивались к подземной пальбе. Когда она затихла, снизу донеслось: «Поднимай!»
Мы осторожно повернули ворот. К концу каната был привязан под мышки убитый разведчик.
Потом стали подниматься живые. Они сказали, что из подполья есть второй выход, прямо под хозяйкину кровать.
Вернулись в дом. На полу лицом вниз лежал белоголовый парень в немецком френче без погон, в кожаных брюках, заправленных в новые валенки. На левой руке синел татуировкой трезубец. Над парнем стоял высокий худой человек и не отрывал глаз от убитого. Из порезанной щеки на незаправленную с вышитым воротником рубаху капала кровь. Он даже не повернул голову в нашу сторону.
— Который стоит, главарь у них, наверное, — почему-то шепотом докладывал мне капитан, руководивший облавой. — Там у него приемопередатчик, пишущая машинка… А этот, — капитан кивнул на убитого, — адъютант, либо телохранитель, либо секретарь… Как зверь дрался. Да и начальничек тоже…
«Главарь» безучастно огляделся и, ни к кому не обращаясь, произнес:
— Боитесь, что ли, руки-то связали? Говорил он по-русски совершенно чисто, как редко кто говорил в здешних местах.
— Развяжите, — сказал я.
Худощавый сжал и разжал затекшие пальцы и вдруг сунул руку в задний карман брюк, что-то достал оттуда, отправил в рот, давясь, проглотил…
Андрей Дорошенко не желал сдаваться живым, он предпочел яд.
Но случилось не так, как он хотел. Минуты через две у него началась страшная рвота. Мне объяснил врач: яд был принят в слишком большой дозе, которая вызывает не смерть, а такую вот реакцию.
Сделали промывание желудка. Дорошенко безропотно подчинялся медикам, принимал лекарства. Врачи утверждают, что ни у кого нет такой жажды жизни, как у неудачных самоубийц. Дорошенко не составлял исключения.
Желание остаться в живых не означало для него раскаяния в том, что он делал. Дорошенко не отвечал на вопросы приходившего к нему в госпиталь следователя, не раскрывал конспиративную систему бандеровцев. Наш с ним разговор начался с общих тем, с того, что нам было уже известно о Дорошенко. Он — учитель, кончал Львовский университет, предан идее самостийной Украины и ради нее готов на крест. У него нет семьи, детей. Женщина, с которой он связан, как и он, живет в «схронах», прячется в лесах, ночует на явочных квартирах.
Как же они, рыцари самостийной Украины, спелись с гестаповцами?
Дорошенко приподнялся на локтях, недобро прищурился.
— Я знал, что советская пропаганда этим воспользуется, — сказал он.
— Дело не только в пропаганде. Каждый божий день мы узнаем что-нибудь новое о вашем союзе с фашистами, об услугах, которые вы им оказывали.
Он в изнеможении откинулся на подушку.
— Хотите начистоту? Хорошо. С детства я ненавидел поляков. Я учился лучше всех в классе. Но первым учеником считали другого. Только потому, что он поляк. Я дважды должен был сдавать приемный экзамен в университет только потому, что я украинец… В тридцать девятом году я познакомился с русскими и возненавидел их тоже. Нет они не ущемляли мое национальное чувство. Но то учение, которое они исповедовали и пытались осуществлять было чуждо, ненавистно моему украинскому духу. Если оно восторжествует, через сто лет украинца не отличишь от ляха, а ляха от москаля, все потонет в вашем «Интернационале»… Потом пришли немцы, спесивые, высокомерные, поначалу щедрые на посулы… Да, они нас использовали в своих целях. Но и мы пользовались ими. Мы очистили многие села от поляков, избавились от сотен ваших агитаторов и агентов. Я не был сторонником тесного союза с Отто Вехтером и из-за этого имел неприятности в «центральном проводе». Но понимал: необходимы компромиссы. Я не верил, что Гитлер удержит захваченные земли. Пусть даст Украине хоть видимую, хоть половинчатую независимость. Ему потребуется хлеб. Мы не пожалеем. Захочет сала, молока, масла — пусть. И, глядишь постепенно, с годами мы избавились бы от германского владычества… А когда вы придете — конец. От вас не откупишься салом и хлебом. Вы загоните в колхозы… Вместо Иисуса Христа повесите Карла Маркса. Наш народ хочет…