Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стрелять, — фыркнула Никто Херман. — Вечно надо стрелять.
— Ужа-а-а-а-сно весело, — долетал снизу из подвального этажа голос Аландца, там они с Никто Херман на время праздников расположились на краю бассейна со своими напитками. Этот голос отдавался эхом по всему дому: стра-а-ашно весело! Сандра подумала: а замечает ли Никто Херман его раздражение?
— Может, пора попробовать выманить ее из кровати, — доброжелательно предложила Никто Херман. — Из супружеской кровати, или как вы там называете эту рухлядь? — Вечная история: она ни о чем не могла говорить без яда и двойного смысла.
Но и со смехом. Аландец тоже рассмеялся. А потом поставил пластинку на проигрыватель. Это была «Книга джунглей», детская пластинка, которая очень ему нравилась. Такой у него был способ произвести впечатление в обществе. Представить номер с любимой детской пластинки.
Он включил песню обезьян из «Книги джунглей».
Луи Армстронг, черный джазовый музыкант, пел на пластинке по-английски.
Уби ду. Я хочу быть как ты. Ходить как ты. Говорить как ты.
Аландец пел и пританцовывал.
— Видишь, получается; я могу научить обезьяну быть такой, как ты.
— Империалистическая чушь, — констатировала Никто Херман и убавила громкость.
— Ты владеешь искусством убивать радость в человеке, — проговорил Аландец после паузы.
Это были сцены из супружеской жизни, еще до появления фильма.
Но все же их было жаль. Вполне веселые порознь, вполне веселые во всех других случаях. Но вместе — почему так случалось? А сами они словно об этом и не догадывались.
Было жаль Никто Херман. Это же ясно. Аландцу не следовало никогда… что она теперь вообразила, с ней.
Но и Аландца было жаль тоже. Никто Херман не следовало никогда… что он себе вообразил, с ним.
И вот оба сидят и пытаются держаться друг с другом наилучшим образом, но все же ничего не выходит.
Итак, значит, был понедельник после спортивных каникул, середина дня, ученики снова в школе. Аландец на работе, Никто Херман в своей квартире в городе у моря, где она жила в течение рабочей недели (Аландец настаивал, чтобы они жили порознь) и писала свою диссертацию; полдня собирала материал, а вторые полдня писала. Она снова сменила тему, вернее, еще немного ее сузила.
— До более обозримого формата, — объяснила она Аландцу. — Работать над такой темой — цель более реалистичная.
— Угу, — отвечал Аландец, пытаясь изобразить интерес.
Ну, итак, прочь оттуда. Сандра снова вышла в мир, из дома. И теперь шла по лесу к озеру Буле, где есть отличная конькобежная дорожка. По пути, почти с самого начала, она чувствовала, что за ней наблюдают. В кустах стоял мальчишка и смотрел на нее. Только он уже был никакой не мальчишка.
Это был Бенгт, ему в декабре исполнилось двадцать.
Сейчас это произойдет. Встреча. После того как столько воды утекло и превратилось в лед. После зимы, темноты. Льда. И смерти. Теперь, на весеннем солнышке.
И тогда Дорис-в-Сандре сказала Сандре: станцуй на моей могиле.
Как это?
Сандра села на твердый сугроб и зашнуровала коньки, а потом вышла на лед. Ледяная принцесса на большой сверкающей сцене, перед невидимой публикой.
Дорис День будет ТАНЦЕВАТЬ.
Покажи, что ты умеешь.
И — плюх. Она шлепнулась задницей на лед. Очень неловко. Ноги Сандры оказались слишком большими для этих проклятых коньков и горели как в огне. Сандра ненавидела кататься на коньках. Теперь она это вспомнила. И свой упорный отказ вообще надевать коньки.
Я не смогу станцевать для тебя, Дорис. Коньки мне малы. Ноги у меня выросли, и пальцы стали такими длинными и толстыми. Просто огроменными.
А ноги после стольких лет, проведенных в постели, словно желе. И дрожат, словно тонюсенькие ножки Бемби. Дрожь. Возможно, издалека это и кажется трогательным, но ощущается как обычные судороги… короче говоря, там, на солнце, она поняла, что не сможет танцевать, а то снова шлепнется. Так что нечего тянуть, она обернулась в ту сторону, где были глаза, и крикнула: «Иди же. Чего ты ждешь?»
Выходит, это она начала игру, она первая обнаружила себя. Вскоре, всего полчаса спустя, они оказались в сарае Бенку.
Желание. Кожа. Тело. Желание. Кожа. Тело. Это только слова, плохо передающие то, что произошло, когда они, неловко стянув друг с друга одежду, наконец соединились как мужчина и женщина. Неловко, да…
Теперь я точно зацелована, подумает Сандра перед зеркалом в крошечном туалете Бенку. Все еще при свете дня. Она не сможет оторвать взгляда от своего бледного лица и посиневших, распухших губ и почувствует себя почти счастливой.
Но сперва: возбуждение от ощущения его рук повсюду, все тело бьет дрожь и в животе кружатся бабочки. Этого она хотела, так прежде не бывало. Ни с ним, ни с Дорис. Потому что теперь все по-новому, она так решила: все будет новым и неслыханным.
Он вошел в нее, приподнял бедра, ее раздвинутые ноги смешно торчали в стороны, она обвила ими его ноги, и все пошло очень быстро и очень медленно. Вот это и случилось, случилось, стучало в ней.
Он выгибал спину, словно перо, голая грудь выпячивалась вперед, была выставлена напоказ, словно у святого Себастьяна, исколотого стрелами, он тяжело дышал, и теплые волны накатывали на нее.
Назад в комнату.
Показались чужими. Слова. Большая их часть казалась ей чужой после смерти Дорис. Прежде всего, слова, которые описывали различные чувства. Как они были связаны с чувствами и психическим состоянием, к которому они относились? Да и существовала ли вообще такая связь? Это было неясно.
— Я расписываюсь во всем, Дорис. Я — аномалия.
Сандра лежала на кровати в своей комнате и разговаривала с Дорис, это был ее спасательный канат. Но не с той Дорис, которая еще совсем недавно была жива, а с другой, наполовину выдуманной и созданной ею самой. Дорис-конструкция, которая не более жива, чем Дорис из плоти и крови, но которая ей необходима — на ней все держится. Дорис, с которой можно разговаривать. Этим она и занималась, лежа в кровати, когда не мастурбировала и не спала. Разговаривала с Дорис, которая, как она знала, не существовала, которую она выдумала.
Мастурбация была не столько сексом, сколько попыткой создать собственное пространство по ту сторону внешнего мира. По ту сторону мира и неприятных фактов в нем. В том числе и того факта, что Дорис Флинкенберг мертва.
Это было как сон. Это уносило ее прочь.
Но оставалась память тела.
— Все же я никудышная лесбиянка, — произносила она с осуждением, лежа одна в кровати в комнате с задернутыми занавесками, не зная — день там или ночь. — Ты должна простить меня.