Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Кстати, интересный штрих к тому, какая была милиция при Берия. Стала бы сегодня милиция двух областей искать и возвращать хозяину сбежавшую свинью?)
А неприятности личной карьеры остались незамеченными. Я думаю, они сложились из нескольких обстоятельств. Во-первых, отец был чистый практик без намека на какое-либо законченное техническое образование. Его умение ставить минные поля и взрывать мосты на заводе точного машиностроения уже было без необходимости. Во-вторых, одно время на заводе был директор «новая метла», при котором все кадры были поставлены с ног на голову.
Кстати, мой троюродный брат в это время за 3 года сделал бешеную карьеру — из токаря в заместители директора завода. Правда, с той должности он уволился и стал работать плотником. А отец в моей памяти все время был старшим мастером. Это такие цеховые рабочие лошадки, на которых держится производственный процесс.
* * *
Также независимо отец держится со всеми и, строго говоря, это фамильная черта. Вспоминаю, как-то поздней осенью мы с отцом поехали на грузовой машине в Николаевку навестить бабушку с дедушкой. (Завод отца помимо бумагоделательных машин выпускал для армии спецавтомобили. Шасси для этих автомобилей приходили с автозаводов, а спецкузова делали в номерном цехе завода. Эти автомобили перед поставкой в армию должны были пройти обкатку 600 км, поэтому проблем с выпиской автомобиля на нашем заводе не было. Шоферы-гонщики и так должны были проехать по дорогам эти 600 км.)
Приехали вечером. Бабушка начала жарить яичницу с салом, а мы с дедушкой пошли осматривать, что и как во дворе. В сарае молча обратили внимание, что уголь есть, но дров, при помощи которых разжигается уголь, нет. Дедушка, между прочим, посетовал, что его обманули — обещали привезти дров, но не привезли. Никаких комментариев со стороны отца не последовало, и вопрос в этот день больше не поднимался. Через пару дней вечером отец подъехал к нашему дому на грузовой машине, кузов которой доверху был завален обрезками леса модельного цеха завода. Отец забежал предупредить маму, что везет дрова дедушке, а я уже сделал уроки и напросился с ним. Подъехали ко двору дедушки вечером, никого дома не оказалось, мы сбросили дрова, завалив ими весь двор. Подошел дядя Гриша, живший по соседству, и заметил, что дров для стариков слишком много и что, пожалуй, он заберет у них половину. Отец ему высказал, что он, любимый зять, мог бы сам обеспечить стариков дровами, а не уполовинивать их. Но, конечно, мы знали, что дядя Гриша дрова все-таки уполовинит. Подошли дедушка с бабушкой, открыли хату, пригласили в дом. Бабушка занялась яичницей с салом, было видно, что старики довольны, но ни слова о дровах не последовало. Старшие выпили, закусили, надо было ехать обратно. Дедушка вроде невзначай спросил, сколько стоят дрова. Отец лаконично ответил, что нисколько.
Встали из-за стола, стали прощаться, бабушка поблагодарила отца и шофера за дрова, а дедушка вынул затертое кожаное портмоне, извлек из него две синенькие пятерки и дал мне на подарок. (А это было очень много для подарка. Я купил потом на них фотоаппарат.) Отец смолчал — не мог же он запретить своему отцу делать богатые подарки внукам. Мне нравилось их внутреннее достоинство и гордость: дед не просил сына везти дрова, но наверняка знал, что, увидев пустой сарай, тот купит и привезет. Сын не взял денег у родителей за жизненно важную помощь. А деду гордость не позволила принять помощь в деле, которое, по его мнению, он должен сделать сам. Он предпочел отдать деньги кому угодно, но не ронять свое достоинство и даже не перед людьми, а в своих глазах.
В связи с тем бредом, который сейчас овладел нашей прессой, с искажением всего смысла служения Родине, мне вспомнилась реакция отца на вроде естественный сегодня вопрос. Пацаном я прочел книжку о немецких концлагерях, о наших пленных там, о подпольных организациях, об их сопротивлении немцам.
По книге эти пленные были героями, и мне подумалось, дурачку, — а вдруг и мой отец был в плену и был таким же героем. Я спросил его об этом, и до сих пор помню его реакцию: «Никогда!» При этом было явно видно, что отец обижен и оскорблен самой мыслью о том, что он мог сдаться в плен. Да, у наших отцов сдача в плен подвигом не считалась…
Я уверен, что отец доволен своей жизнью — жизнью мужественного настоящего человека. Но надо сказать, что уж его-то жизнь показала ему себя во всем цвете, показала ему все. И все, что жизнь ему ни преподносила, он воспринимал, как мужчина, без малейшей паники.
* * *
В конце пятидесятых мама заболела раком легких. Ей вырезали одно легкое, она лежала в больнице. Отец и старший брат, который уже работал на нашем заводе токарем, крутились по дому, ездили к маме в больницу. Наверное, у меня все-таки было что-то, чего я не понимаю, но что врачи называют нервным потрясением, потому что у меня все нижеописываемые события в мальчишеском мозгу связываются с первой полученной двойкой. Я помню, что шел домой, не представляя, как я скажу отцу об этой двойке, и мне очень хотелось заболеть, чтобы отец стал волноваться, чтобы он забыл спросить об оценках. И я заболел. Может, я уже до этого был простужен, но факт есть факт — я заболел.
Придя с работы и увидев меня больным, отец, конечно, не спросил про оценки. Надругойдень, когда старшие были на работе, я лежал у окна и мне была видна калитка в наш двор. Совершенно неожиданно она открылась и во двор вошла мама. Была осень, холодно, а она была в шлепанцах и в больничном халате. Она зашла в дом, плакала и целовала меня, говоря, что ее отпустили из больницы проведать меня. Потом вышла из дома и заперла на замок дверь за собой. Но… со двора она не вышла. Я метался от двери к окну и ничего не мог понять. Когда отец пришел в свой обеденный перерыв кормить меня, я сразу же сказал ему, что мама пришла и где-то во дворе.
Отец выскочил из дома, через минуту — со двора… Прибежали соседи, приехала «Скорая», во дворе ходили какие-то люди, меня оторвали от окна, поили какой-то остропахнущей жидкостью, появилась моя школьная учительница, а с ней мужчина с петлицами на пиджаке, они меня расспрашивали, мужчина записывал мои ответы, во дворе и в доме по-прежнему было много людей, но мне никто ничего не объяснял, я ничего не мог понять…
(Услышав от меня, что его больная раком жена неожиданно пришла из больницы и сейчас где-то во дворе, отец, конечно, все понял. Заскочив в сарай, он подвернувшимся под руку топором рубанул по потолочной балке, которую обвила наша такая красивая, с синими прядями, бельевая веревка. Снял петлю с маминой шеи, но изменить уже ничего не мог.)
Мама оставила записку, но следователь прокуратуры — а это он опрашивал меня в присутствии учительницы — забрал ее с собой.
Потом были похороны, последний поцелуй над могилой холодных и твердых, как лед, маминых губ.
Похороны запомнились огромным количеством детей — ведь мама была учительницей, а в то время учителя не выпрашивали себе уважения. Надо сказать, что очень долго я оставался в глазах людей скорее всего маминым сыном, и именно потому, что она была учительницей. И десяток лет спустя люди, мне незнакомые, оказывали помощь, как только узнавали, что я сын Любови Михайловны.