Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Как мало остается от человека, какая-то горсточка чувств. Раньше я думала, что написано карандашом, то не вырубишь топором — и человек жив, а теперь вижу, что все это моментально забывается. Затягивается тиной и все. Больно мне сознавать. Никогда не забуду, когда мы хоронили урну с Сережиным прахом и уже в папиной могиле сделали для нее домик, я вдруг заволновалась. А где же урна. Мила приоткрыла пальто. «Здесь». И за пазухой у нее была урна. И это все, что осталось от Сережи. Накрапывал дождь и было сыро. И грустно, грустно стало мне. И грусть эта не проходит до сих пор. Как мало остается от человека.
* * *
Стучит мне в сердце «твой пепел, Клаас». Сереженька, простите меня.
Ахматова заболела скарлатиной, и шлейф из дам около ее дома исчез. Я скарлатиной болела в детстве. Я скарлатины не боялась, и из-за этой скарлатины я перестала бояться и Ахматову. Каждый вечер в назначенный час, когда темнело, Надя Мандельштам кричала сверху: «Танюшо-о-ок!» Я снизу басом: «Надюшо-о-ок!» После этой переклички я отправлялась на балахану. Свет не горел. Электричество было в это время выключено, в комнате горела коптилка, ничего не было видно, мерцающий свет и тень клубились в комнате. Анна Андреевна лежала одетая на раскладушке. Темнота страшно ободряла, темнота скрывала ее строгие глаза и давала мне свободу. Не помню, что я рассказывала, помню только, что очень много смеялись. Несмешливая Анна Андреевна тоже смеялась.
В один из этих «темных» вечеров Анна Андреевна протяжным голосом, прерываемым легким хмыканьем, рассказывала историю про собаку Шилейко.
Шилейко (второй муж Ахматовой) был очень ревнив. Он тяжело болел (кажется, туберкулезом), он страдал, он раздражался и мучил беспочвенными подозрениями свою жену. Была у Шилейко собака — большая, умная и очень ему преданная. Собака эта так привыкла к хозяину, что повторяла все его движения, позы и даже мимику. Шилейко умер, прошло время траура, и днем у Ахматовой собрались гости на чашку кофе. Как только сели за стол, на кресло Шилейко вспрыгнула собака. Шла общая беседа, но стоило только Анне Андреевне оживиться и вступить в разговор, как собака Шилейко, рыча, ударила лапой об стол, приподнялась и строго посмотрела на свою хозяйку. Анна Андреевна говорила, что ей стало очень страшно и что она этого взгляда никогда не забудет.
Помнится, тогда же она рассказала и про то, как ее отца одолевала своей любовью некая дама. Ужасно она к нему приставала, звонила по телефону, поджидала на улице и все время говорила о своей любви. Все смеялись, и имя ее стало нарицательным. И девочка Ахматова обещала себе тогда: никогда не быть на нее похожей, никогда не клянчить взаимности.
И еще она рассказывала, как поехали они, будучи молодыми барышнями, из Царского в Питер на бал. Веселье затянулось, и они решили танцевать до утра.
Там был и Бальмонт. Он не танцевал, не веселился, не уехал, а всю ночь простоял у колонны, скрестив на груди руки. Он ворчал, он осуждал веселящихся, он говорил, что ему скучно и… не уезжал!
* * *
— Танюшок![100] — несся с балханы голос Нади.
— Надюшок[101], — отвечаю я басом снизу и минут через пять уже скрипела по лестнице к ним на балхану. Горел ночник — фитиль в маленькой бутылке. Прячась за темноту, я начинала рассказывать и изображать, уже не боясь Анну Андреевну. Фитиль иногда вздрагивал, вырывал из темноты Надину кофту или античную ступню Анны Андреевны, которая лежала на раскладушке, — маленькую и ровную, не только без мозолей, но и без малейшего повреждения. Закинув руки за голову, она была повержена скарлатиной на раскладушку.
* * *
Отчетливо помню, как глубокой ночью в 1943 году мы уезжали из Ташкента в Москву. Среди немногих провожающих выделялся профиль Анны Андреевны Ахматовой. Она любила нашу осиротевшую семью и очень высоко ставила поэму брата, интересовалась ею и всегда просила читать ей новые главы. На вокзале было промозгло и сыро, я сидела с Анной Андреевной на отсыревших досках. Хотелось сказать и услышать какие-то последние слова.
Сутулый, совсем больной, с папкой в руке, появился мой брат.
— Татьяна!
— Что?
— Где моя поэма?
— Володя, она у тебя в руках, если хочешь я уложу ее куда-нибудь.
— Ни в коем случае!
И, хромая, двинулся в неопределенном направлении, прижимая к груди папку с поэмой.
* * *
Я провела сегодня вечер, который мне, видимо, не придется забыть.
После всех ритуалов и церемоний на обеде у моего братца, после взаимного обмена любезностями и чтения стихов, чая с лимоном и восторгов, объятий, поцелуев и подкрашивания губ, Анна Андреевна вдруг попросила, чтобы я проводила ее.
На улице она сказала, что ей просто хотелось погулять со мной по Москве.
Мы бродили долго, мимо Москвы-реки, Кремля, через площади и переулки и зашли по Пречистенке к черту на куличики.
Орали мальчишки, звенели трамваи, шли старушки с вербами из церкви. Звезды проявились на небе, огни горели в окнах, продавали на углах мороженое, а мы все шли, и я слушала чудесные стихи.
Потом мы остановились передохнуть в какой-то подворотне, и Анна Андреевна говорила мне о том, как счастлив будет тот человек, который меня не испугается.
Не знаю, как насчет этого непугливого человека, но я была счастлива в этот вечер.
* * *
«К нам приезжала Анна Андреевна Ахматова. Вот уже в этот дом[102]. Однажды мы были не то в зале Чайковского, не то в консерватории, и встретили там Анну Андреевну Ахматову. Мы сидели на скамеечке, разговаривали, и она мне сказала: „Татьяна Александровна, почему вы никогда мне не звоните, вы же знаете, что я вас люблю“. А надо сказать, что когда мы уезжали из Ташкента с братом, Анна Андреевна провожала нас, я помню очень хорошо, как она была закутана и как она меня перекрестила три раза. И вот она говорит: „Почему вы никогда не звоните?“ Я сказала: „Анна Андреевна, около вас так много жен-мироносиц, а я к этому не приспособлена“. Она ответила: „Вы правы, я сама вам позвоню“. И позвонила через два дня и приехала сюда, уже в этот дом, после 60-го года это было. Они выпивали с Сережей по рюмочке коньячку, и она рассказывала про то, что сочиняла в Ташкенте, о той поэме[103], которую она сожгла, и как там, где-то под лестницей, действие происходит, и висит портрет Сталина, приколотый на муху (вместо гвоздя, висел на мухе). И это было интересно и смешно. И как они очень смешно выпивали с Сережей коньячок».