Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот почему я ухаживала за Папой, думала Селия, натягивая чулки и надевая туфли, истинная причина в том, что я боялась критики, боялась неудачи. Чарльз был не прав, обвиняя других. Паразит я, а не они. Я паразитировала на Папе, в то время как они уже вели самостоятельную жизнь. Папа умер, но она по-прежнему придумывает себе оправдания. Война… Разве может она создавать картины, когда идет война. Есть масса куда более важных дел. Мыть полы в госпиталях. Подавать еду в столовых. Масса важных дел, которыми мог заняться одинокий, не связанный семьей человек. Одинокая, не связанная семьей женщина. Вроде Селии. И я их делала, думала она, я не знала, что такое отдых. Я все время была занята, не многие женщины работали так много, как я. Но зачем я разговариваю с собой обо всем этом? Что пытаюсь доказать? Война закончилась, война умерла, как и Папа. А сейчас… ради чего я живу сейчас?
С чулком в одной руке она села на кровать. Напротив нее была голая стена. Кэролайн сняла с нее все картины и забрала с собой в интернат.
Зачем такую маленькую девочку посылать в интернат? Она сама захотела, объяснила Мария, дома ей скучно. Селия не решилась высказать ей свое заветное желание. Не решилась повернуться к Марии и сказать:
— Если Кэролайн здесь скучно, почему бы ей не пожить у меня? — Кого-то любить, о ком-то заботиться… Смысл существования. А ведь был удобный момент; она упустила его, и теперь, конечно, слишком поздно. Кэролайн в школе, у нее все хорошо, а Селия здесь, в ее комнате, сидит на ее кровати и смотрит на голую стену. Голая стена.
Как нелепо прошел день. В том-то и беда. Все дождь, да дождь. Не выйти, не прогуляться для моциона. Чарльз не в духе, какой-то подавленный. Она натянула чулок. Затем разобрала постель, сложила покрывало. Кому-то не придется делать это за нее. Положила на подушку пеньюар, шерстяную ночную кофту, спальные носки и плюшевого кролика с оторванным ухом. Она спасла его, как и множество других вещей, когда после смерти Папы мебель из дома отправляли в магазин.
— Сколько хлама, — сказала Мария. — Тебе не понадобится и четвертая часть того, что здесь есть. Я хотела бы взять для своей квартиры вот это бюро, круглый стол из гостиной и старую качалку, я всегда любила ее. Не обременяй себя всем этим старьем. Его все равно разбомбят.
Найэл захотел взять только несколько книг и карандашный портрет Мамы работы Сарджента. Селия хотела бы оставить все. Но как сохранить, куда деть? Живя так, как приходится жить ей — со дня на день, пока не кончится война. Больно и тяжело выбрасывать дорогие, давно знакомые вещи. Даже старые календари и рождественские открытки. Один календарь висел в уборной первого этажа с того года, когда Мария вышла замуж. Селия так и не заменила его: ей казалось, что картинка — яблоня в цвету — очень подходит для этого места. В новом году она купила маленькие ленточки и заклеила ими нижнюю часть календаря. Не было случая, чтобы эта картинка не подняла ей настроения, даже в минуты депрессии. И так, когда дом продали, календарь вместе со многим другим пришлось выбросить. Корзина для бумаг приняла в себя яблоню в цвету. Но остались целые сундуки невыброшенных вещей. Сундуки бесполезных предметов. Чайники, блюдца, тарелки, кофейники. Папа любил, чтобы ему наливали кофе из кофейника. Обязательно оставить зеленую вазу. Однажды, наливая в нее воду, Труда отбила небольшой кусочек от кромки — на бедняжку налетел Найэл, которому срочно понадобилось выпить лимонада в буфетной. Зеленая ваза была символом Найэла в шестнадцатилетнем возрасте. Сохранить ножи для бумаги, подносы, старое с медными обручами ведерко для угля. Когда-то ими пользовались каждый день. Они отслужили свою службу; их срок исполнился. Но в них запечатлелось время, запечатлелись мгновения, неповторимые, невозвратные.
И сейчас maisonette[68] в Хампстеде, где она жила последние годы, переполнен вещами, которые ей вроде бы и ни к чему. Но она рада, что они рядом, под рукой. Как этот заяц на подушке.
Вот и еще одна причина того, что она забросила свои рассказы и рисунки. Она занималась переездом в maisonette…
— На называй его maisonette. Это звучит так банально, — сказала однажды Мария.
А как его еще называть? Это и есть maisonette. Но там она бывает только по будням, а на выходные всегда приезжает в Фартингз. По крайней мере до этого дня. Размышления Селии прервались, пока она застегивала вечернее платье с широкими рукавами, которое ей отдала Мария, поскольку самой Марии оно было велико. Но почему, снова задумалась она, сегодня все представляется таким неопределенным, ненадежным, как в летний вечер перед приближением бури, как в тех случаях, когда у кого-то из малышей повышается температура, и в голове сразу вспыхивает мысль о детском параличе.
Вчера, когда она приехала, в доме все было как обычно. В субботу она села в свой обычный поезд. Мария, конечно, приехала вечером после спектакля… с Найэлом. Селия, Чарльз и Полли с детьми позавтракали вместе, как всегда по субботам. Днем Чарльз куда-то ушел, а Селия и Полли с детьми отправились гулять. Обед с Чарльзом прошел не более спокойно, чем обычно. Они включили приемник, слушали музыку, слушали новости. Потом она чинила подушку, которую Мария порвала на прошлой неделе. Затем готовила ужин для Марии и Найэла — они всегда приезжали голодными. Тем самым она избавила Полли и миссис Бэнкс от лишних хлопот; они могли не дожидаться Марии и идти спать. К тому же она любит это занятие. Оно давно стало для нее привычным. Готовит она лучше миссис Бэнкс. Говорят, что у нее все получается гораздо вкуснее. Может быть, она слишком много на себя берет, занимается не своим делом? Может быть, Чарльз недоволен и чувствует себя оскорбленным?
И вдруг все, что она многие годы принимала как нечто само собой разумеющееся: посещение Фартингза, починка подушек для Марии, штопка носков для детей, — сделалось неустойчивым, утратило равновесие, перестало быть частью ее жизни, перестало быть чем-то вечным, неизменным. Ушло в небытие, как война, как Папа. Она застегнула вечернее платье до самого подбородка и напудрила нос. Посмотрев в зеркало, она увидела между бровями давнишнюю предательскую морщину. Прошлась по ней пуховкой, но она не исчезла.
— Ты перестанешь хмуриться? — не раз говорила ей Труда. — Детям в твоем возрасте не пристало хмуриться.