Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не понимаю, что ты хочешь сказать, – заявила миссис Тачит. – Ты употребляешь слишком много образных выражений, а с аллегориями я всегда была не в ладу. Я больше всего уважаю два слова – «да» и «нет». Если Изабелла захочет выйти за Озмонда, твои сравнения ее не остановят. Пусть уж сама подберет себе подходящие для этого случая. О молодом американце я мало что знаю, но вряд ли она день и ночь вспоминает о нем, да и он, подозреваю, давно устал ее ждать. Ничего не помешает Изабелле выйти за Озмонда, если ей заблагорассудится взглянуть на него с определенной точки зрения. Ну и пускай: я первая считаю – пусть каждый делает то, что ему по вкусу. Но у нее странный вкус – она способна выйти замуж за Озмонда ради его прекрасных речей или потому, что ему принадлежит автограф Микеланджело. Она, видите и, не хочет быть корыстной; можно подумать, опасность впасть в этот грех грозит ей одной. Посмотрим, насколько бескорыстным будет он, когда получит возможность тратить ее денежки. Она носилась с этой мыслью еще до смерти твоего отца, а сейчас совсем на ней помешалась. Ей следует выйти замуж за человека, чье бескорыстие несомненно, а рассеять все сомнения здесь может только то обстоятельство, что у ее избранника будут собственные средства.
– Дорогая матушка, я не разделяю ваших опасений, – отвечал на это Ральф. – Изабелла всех нас дурачит. Она, конечно, сделает то, что ей нравится, но ведь можно изучать человеческую натуру вблизи, не теряя при этом своей свободы. Кузина только-только вступила на путь исследований, и не думаю, чтобы ей захотелось тут же сойти с него по знаку какого-то Озмонда. Она, возможно, сбавила ход на час-другой, но не успеем мы оглянуться, как уже снова помчится на всех парах. Прошу прощения за очередную метафору.
Метафору миссис Тачит, пожалуй, простила, но мнения своего не стала менять; во всяком случае, не настолько, чтобы не сообщить о своих опасениях мадам Мерль.
– Вы всегда все знаете, – сказала она, – стало быть, вам и это должно быть известно: как вы считаете, этот странный субъект и впрямь увивается вокруг моей племянницы?
– Гилберт Озмонд? – раскрыла свои ясные глаза мадам Мерль и, вникнув в суть дела, воскликнула: – Помилуйте! Откуда такая мысль?!
– А вам она не приходила на ум?
– Возможно, я очень глупа, но, признаюсь, – нет. Интересно, – добавила она, – а приходила ли она на ум Изабелле?
– Что ж, я задам этот вопрос ей самой, – заявила миссис Тачит.
Но мадам Мерль остановила ее:
– Зачем же вкладывать ей это в голову? Уж если кого спрашивать, так мистера Озмонда.
– Этого я не могу, – возразила миссис Тачит. – Я вовсе не жажду услышать в ответ – а он с его гонором, да притом еще, что Изабелла сама себе госпожа, вполне на это способен – мне-то какое дело.
– Я сама его спрошу, – храбро заявила мадам Мерль.
– А вам, – скажет он, – какое дело?
– Решительно никакого; поэтому-то я и могу позволить себе задать ему подобный вопрос. Мне настолько нет до этого дела, что он вправе осадить меня, отговорившись любым путем. Но вот именно по тому, как он это сделает, я до всего и дознаюсь.
– О, прошу вас поделиться со мной плодами ваших дознаний, – сказала миссис Тачит. – С ним, правда, я не могу поговорить, зато по крайней мере могу поговорить с Изабеллой.
– Не спешите объясняться с ней. – В голосе мадам Мерль прозвучала предостерегающая нотка. – Не воспламеняйте ее воображение!
– Я ни разу в жизни не пыталась воздействовать на чье-то воображение. Но у меня такое чувство, будто она предпринимает что-то – ну, скажем, не в моем духе.
– Вам такой брак не понравился бы, – обронила мадам Мерль с интонацией, вряд ли подразумевавшей вопрос.
– Разумеется! Какие тут могут быть сомнения? Мистеру Озмонду решительно нечего ей предложить.
Мадам Мерль снова погрузилась в молчание; глубокомысленная улыбка еще очаровательнее, чем обычно, приподняла левый уголок ее губ.
– Ну, как сказать. Гилберт Озмонд все-таки не первый встречный. В подходящих обстоятельствах он вполне может произвести весьма благоприятное впечатление и, насколько мне известно, не раз уже производил.
– Не вздумайте рассказывать мне о его любовных приключениях – сплошь рассудочных, надо полагать; меня они не интересуют! – воскликнула миссис Тачит. – Ваши слова отлично объясняют, почему я хочу, чтобы он прекратил свои визиты. У него, насколько я знаю, ничего нет – разве что десяток-другой полотен старых мастеров и эта кривляка-дочка.
– Старые мастера сейчас весьма в цене, – сказала мадам Мерль, – ну а дочка его совсем юное, совсем невинное и безответное создание.
– То есть совершенно бесцветное существо. Вы это хотели сказать? Состояния у нее нет и, стало быть, по здешним нравам, нет и никакой надежды выйти замуж, а потому Изабелле пришлось бы либо содержать ее, либо снабдить приданым.
– Может быть, ей захочется обласкать бедняжку. По-моему, девочка ей нравится.
– Тем больше оснований желать, чтобы Озмонд прекратил свои визиты. А то не пройдет и недели, как моя племянница, чего доброго, вообразит, будто ее жизненная миссия – доказать, что мачехи способны на самоотвержение. Ну а чтобы доказать это, надобно для начала самой стать мачехой.
– Из нее вышла бы очаровательная мачеха, – улыбнулась мадам Мерль. – Однако я вполне разделяю ваше мнение: в выборе цели жизни лучше не спешить. Изменить ее так же сложно, как форму носа. То и другое занимает слишком видное место в нашем существовании: первое – определяет характер, второе – лицо, и, чтобы переменить их, пришлось бы вернуться к истокам. Впрочем, я все разузнаю и сообщу.
Эти разговоры велись за спиной Изабеллы, нимало не подозревавшей о том, что ее отношения с Озмондом стали предметом обсуждений. Мадам Мерль не проронила ни слова, которое могло бы ее насторожить: она упоминала имя Озмонда не чаще, чем имена прочих джентльменов, коренных флорентийцев и заезжих, которые в большом числе являлись в палаццо Кресчентини выразить почтение тетушке мисс Арчер. Сама Изабелла находила Озмонда интересным – первоначальное ее впечатление подтвердилось, и ей нравилось думать о нем. Из поездки на вершину холма она унесла с собой некий образ, который дальнейшее знакомство с Озмондом не только не перечеркнуло, но, напротив, привело в полную гармонию с тем, что она предполагала или угадывала и что составляло как бы рассказ внутри рассказа – образ тихого, умного, тонко чувствующего, достойного человека; он прогуливался по мшистому уступу над чудесной долиной Арно, держа за руку девочку, чей чистый, как колокольчик, голосок сообщал новое очарование поре, именуемой детством. Картина эта не поражала пышностью, но Изабелле нравились ее приглушенные тона и разлитая в ней атмосфера летних сумерек. Эта картина говорила о таком повороте человеческой судьбы, который более всего трогал Изабеллу: о выборе, сделанном между предметами, явлениями, связями – какое название придумать для них? – мало значащими и значительными, об уединенном, отданном размышлениям существовании в прекрасной стране; о старой ране, все еще дававшей о себе знать; о гордости, быть может, и чрезмерной, но все же благородной; о любви к красоте и совершенству, столь же естественной, сколь и изощренной, под знаком которой прошла вся эта жизнь – жизнь, похожая на классический итальянский сад с его правильно разбитыми перспективами, ступенями, террасами и фонтанами, где непредусмотренной была лишь роса естественного, хотя и своеобразного отцовского чувства, тревожного и беспомощного. В палаццо Кресчентини Озмонд оставался все тем же: был застенчив – да, да, он, несомненно, робел, – но исполнен решимости (заметной только сочувственному взгляду) совладать с собой, а совладав с собой, начинал говорить – свободно, оживленно, весьма уверенно, несколько резко и всегда увлекательно. Он говорил, не стараясь блистать, что только красило его речь. Изабелла с легкостью верила в искренность человека, выказывавшего все признаки горячей убежденности, – например, он так открыто, с таким изяществом радовался, когда поддерживали его позицию, особенно, пожалуй, если поддерживала Изабелла. Ее по-прежнему привлекало и то, что, занимая ее беседой, он, в отличие от многих других, кого она слышала, не старался «произвести эффект». Он выражал свои мысли, даже самые необычные, так, словно свыкся и сжился с ними, словно это были старые отполированные набалдашники, рукоятки и ручки из драгоценных материалов, хранимые, чтобы при случае поставить их на новую трость – не на какую-нибудь палку, срезанную с обычного дерева, которой пользуются по необходимости, зато размахивают чересчур элегантно. Однажды он привез с собой свою дочурку, и эта девочка, подставлявшая каждому лоб для поцелуя, живо напомнила Изабелле ingénue[108]французских пьес. Такие маленькие особы Изабелле еще не встречались: американские сверстницы Пэнси были совсем иными, иными и английские девицы. Пэнси была в совершенстве воспитана и вымуштрована для того крошечного места в жизни, которое ей предстояло занять, но душой – и это сразу бросалось в глаза – неразвита и инфантильна. Она сидела на диване подле Изабеллы в гренадиновой мантилье и серых перчатках – немарких перчатках об одну пуговку, подаренных мадам Мерль. Лист чистой бумаги – идеальная jeune fille[109]иностранных романов. Изабелла всем сердцем желала, чтобы эту превосходную гладкую страницу украсил достойный текст. Графиня Джемини также посетила Изабеллу, но с графиней дело обстояло совсем иначе. Она отнюдь не казалась чистым листом; сия поверхность была густо испещрена надписями, выполненными различными почерками, и, если верить миссис Тачит, вовсе не польщенной этим визитом, носила явные следы клякс. Посещение графини привело к спору между хозяйкой дома и ее гостьей из Рима: мадам Мерль (у которой хватало ума не раздражать людей, во всем поддакивая им) позволила себе – и весьма удачно – изъявить несогласие с миссис Тачит, и хозяйка милостиво разрешила гостье эту вольность, поскольку и сама широко ею пользовалась. Миссис Тачит считала наглостью со стороны этой столь скомпрометированной особы явиться среди бела дня в палаццо Кресчентини, где к ней – как ей давно уже было известно – относились без малейшего уважения. Изабеллу не преминули ознакомить с мнением, которое утвердилось в доме ее тетушки о сестре мистера Озмонда: означенная леди так дурно управляла своими страстями, что грехи ее перестали даже прикрывать друг друга – а уж меньше этого нельзя требовать от приличного человека! – и ее без того потрепанная репутация превратилась в сплошные лохмотья, в которых неприлично было показываться в свете. Она вышла замуж по выбору матери – весьма предприимчивой особы, питавшей слабость к иностранным титулам, каковую ее дочь, в чем нельзя не отдать ей должное, в настоящее время, очевидно, уже не разделяет, – за итальянского графа, который, возможно, дал ей некоторые поводы пытаться утолить охватившее ее бурное возмущение. Однако графиня утоляла его слишком бурно, и перечень послуживших тому поводов намного уступал числу ее похождений. Миссис Тачит ни за что не хотела принимать графиню у себя, хотя та с давних пор пыталась ее умилостивить. Флоренция не отличалась суровостью нравов, но, как заявила миссис Тачит, где-то нужно провести черту.