Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подумал.
Снова ходит…
* * *
Через много, много лет, в авторском предисловии к сборнику стихов "Корни паутины", некий "кумир на час", как несправедливо назовут его критики, напишет:
"Я — заложник своей памяти.
Иногда мне кажется, что я разучился вспоминать. В эти дни жизнь, которую я наивно полагаю своей, словно задается целью всласть поиздеваться над мною. Иначе как назвать ее фортели? как вообще назвать ее, мою жизнь?! Я сопротивляюсь, вырываюсь из душных объятий беспамятства, но лишь теснее закутываюсь в обрывки серпантина. Пыльной мумией я валяюсь на обочине, и карнавал без лиц, без имен, без прошлого и будущего — да, он идет мимо. Сотни чистых листов бумаги валятся с неба, сотни, тысячи, снегопад, на белизне которого я могу написать все, что угодно, написать, переписать заново, изменить или оставить как было — но я не помню, как это было раньше! не помню! не…
Я — заложник своей памяти.
Иногда мне кажется, что я разучился забывать. Это случается чаще, гораздо чаще. Все обретает ясность и отчетливость, жизнь строится поротно, и каждое событие готово по первому моему требованию покинуть строй. Кругом! нале-во! напра-во! шагом марш! Оно слушается, это рядовое событие, оно шагает и поворачивается, шагает и поворачивается; я вижу, как сверкает бляха его пояса и начищенные сапоги. Я могу его и ему подобных бросить в бой единым мановением руки — но я не знаю, так ли это было раньше?! на самом деле! не знаю…
Я — заложник своей памяти.
А вы?"
Критикам никогда не узнать, что автор "Корней паутины", записывая эти слова беглым, летящим почерком, видел город, запаянный в синий шар неба и моря, видел сумасшедшую гонку по пыльным улочкам, рыжие усы щеточкой, длинные полы летнего пальто; и кулак в груди мало-помалу разжимался, хрустя суставами.
* * *
— Раиса Сергеевна! Здравствуйте, голубушка! А я уж притомился, за вами бегаючи…
Князь Джандиери слегка поклонился. Маловыразительное лицо его тронуло подобие улыбки, в мутно-зеленых глазах мелькнули искорки. Две; в каждом глазу по одной искорке, и вполне достаточно. Знающие князя люди сказали бы: Шалва Теймуразович очень доволен.
Здесь тоже были люди, в некоторой степени знающие Шалву Теймуразовича, но они ничего не сказали.
Промолчали.
— Милейший! — князь обернулся к извозчику, маячившему на козлах своего тарантаса в отдалении, в глубине переулка. — Свободен!
— Да шо вы такое кажете, ясный пане?! — забормотал извозчик, пожилой хохол с бульдожьими брылями вместо щек. — Да разве ж можно! Езжаем отсюда, барин, то ж не люди, то ж гайдамаки!..
— Свободен! — тоном, не терпящим пререкательств, повторил князь; и рука Джандиери, затянутая в тонкую лайковую перчатку, приподнялась в отстраняющем жесте.
— А може, жандармов кликнуть? А, пане ясный? я быстренько, тудою-сюдою…
— Пшел вон, скотина!
Прозвучало, как удар бича. Как "Alles!", когда старый акробат с жестокостью мастера принуждает юную дебютантку ринуться в бездну. Насмерть перепуганный хохол всплеснул щеками, дернул вожжи — "Вьо-о! вьо, зар-раза!" — и тарантас, вихляясь и дребезжа, покатился прочь.
— Ах, Раиса Сергеевна, Раиса Сергеевна! — князь, словно извиняясь за грубость, пожал широкими плечами. — И все-то вам неймется, голубушка! Это вам от меня бегать надо, а не мне за вами… Мне с недавних пор тараканьи бега в тягость. Я нынче человек степенный, шагу лишнего от скуки не сделаю! А впрочем…
Князь Джандиери достал из бокового кармана табакерку — черепаховую, с инкрустацией. Откинул крышку. Взял щепоть табака, приложился трепещущими ноздрями.
Чихнул вкусно.
— А впрочем, сами посудите: может ли отставной полуполковник, в прошлом, скажу без скромности, вполне приличный «нюхач», улежать на диване в нумере отеля «Эрмитаж», когда… Ведь не облачко! — тучи над городом встали! Концентрация эфирных воздействий, доложу я вам, просто ужасающая! Помню, девять лет назад, в Тифлисе, где мы совместно с ассирийцами…
И тут не выдержал Друц. Еще от рыбацких пещер он брел позади всех, понурив голову, и все жевал вслух болезненное: "Не могу кодлу прятать! от своих! не могу!.." Смолкал; заводил снова. Длинные руки его болтались не в такт ходьбе, шляпу он потерял, не захотев возвращаться, поднимать; кожа приобрела пепельный оттенок, и хорошо было видно — двухдневная щетина на лице Бритого наполовину седая.
Перец с солью.
Вот та соль, тот перец, видать, и сыпанулись горстями в душу таборного рома. Бросили к князю-жандарму:
— Ай, да ту на сан мро какоро, сан ту борзо джуклоро!..[23]
Не вынесло ретивое. Шепнуло Дуфуньке Друцу, лошаднику шалому: вон он, враг от роду-веку! Чего ждешь, дурак?!
Вот дурак и не стал больше ждать.
Идет дурак, в пляске каблуки стесывает:
— Ай, борзо джуклоро!.. ай, кало рай![24]режь меня, ешь меня!..
Нож из-за голенища сам в ладонь рому прыгнул. Кнута с собой на этот раз не было, да и не радостно оно — кнутом, издалека-то! А нож — дело особое, нож режет, а ты врагу в самые глаза заглядываешь: ай, баро, сладко ли?!
Когда и ударил? — того Федор приметить не успел.
Зато князь приметил. Сплясал ответную: тут взял, здесь толкнул, там поправил. Рухнул Друц на коленки, зашипел гадюкой от боли. Руку сломанную к груди прижал, нянчит, баюкает.
Больно Друцу.
Стыдно Друцу.
А князь ножик оглядел брезгливо. Кинул в сторонку:
— Глупо. Крайне глупо, господин Друц. Он же Франтишек Сливянчик, бродячий цирюльник, он же Ефрем Жемчужный, кузнец из Вильно, он же Бритый, если я не ошибаюсь. Пятьдесят шестого года, вероисповедание не определено. И все равно — глупо. Я…
Друц ему с земли в ноги кинулся. Здоровой рукой, телом, яростью-бешенством. И опять самой малости не долетел: упала лайковая перчатка рому на затылок.
Гирей пудовой.
Затих ром в пыли.
— Глупо. А вы, вы-то куда, молодой человек?! Раиса Сергеевна, ну хоть вы ему… скажите…
Подошел Федор к князю-жандарму. Неохота драться, а надо. Чего он, в пальто, Друца обидел? Чего он, рыжеусый, за нами шарится? чего на извозчике?!
Чего они все на нас взъелись?!
Вынул Федор кулак из груди, который вместо сердца был; замахнулся в сердцах. Ударил наотмашь. А князь возьми да и поймай кулак в ладонь.
Сжал сердце Федорово мертвой хваткой: