Шрифт:
Интервал:
Закладка:
22 января 1948
Свердловск… Семнадцатого декабря были отменены карточки, жизнь на глазах становится легче, лучше…
(С чем, интересно знать, я сравнивала? Что я знала о жизни при карточках?)
Какая должна быть здоровая экономика, чтобы после такой войны так скоро, так ощутимо облегчить жизнь людей! Магазины Свердловска завалены продуктами: сыр, масло, варенье, конфеты, хлеб, мясо… Итак, обилие — это первое, что нас радостно поразило. Второе — истинная свобода и демократия. Мы, репатрианты, полноправные граждане нашей страны и можем свободно разъезжать по всему Советскому Союзу. Мы как все, мама! Не будет больше комплекса неполноценности, который нас мучил в Шанхае, где мы были «граждане без национальности», «белые второго сорта»…
Однако с самого начала подразумевалось, что мы, приехав в страну, становимся полноправными гражданами, а беспрепятственное передвижение граждан по территории своего отечества не заслуживало, думается, такого восторга и удивления. Дело тут было в том, что мы (во всяком случае Юра и я) не считали себя равными советским гражданам. Ведь мы выросли и сложились в условиях капитализма, а здешние люди воспитаны передовой системой социализма. Значит, нам предстояло много над собой работать, чтобы достигнуть уровня советского человека. И вдруг нам говорят, не дожидаясь, пока мы дорастем: вы как все, поезжайте, куда хотите, живите, где понравится. Ну, правда, было добавлено, что в городах, перечисленных в списке, нас сразу пропишут, дадут общежитие и работу, а в городах иных — прописки, жилья и работы придется добиваться самим, о том, что такое прописка, мы имели, между прочим, представление самое смутное. Но это пустяки! Главное то, что мы свободны ехать куда хотим, между нами и здешними людьми не делают разницы. Это-то я и называла свободой и демократией.
О советском человеке у Юры были представления, впрочем, несколько преувеличенные. Юра полагал, украсть этот человек не может. Зачем, скажите, красть в обществе, где нет безработицы, где каждый может честно заработать? Беспокойство репатриантов о своих чемоданах казалось Юре проявлением невоспитанности и политической отсталости… Сам он, помогая во время погрузок и разгрузок, свои вещи оставлял напоследок, бросал как попало, не оглядывался на них, и один чемодан у него таки исчез. Это Юру огорчило, но позиций его не пошатнуло: из каждого правила есть исключения, и не будем забывать о пережитках капитализма в сознании людей… Я в своем увлечении теорией так далеко не заходила, за своими вещами приглядывала…
«Третье, от чего я в восторге (писала я матери), это доступность образования, поощрение культуры. Знаешь, даже в небольших селах — прекрасные библиотеки, журналы, все что хочешь. А уж в Свердловске — трудно описать, как здорово! Мы походили по библиотекам, посидели в читальном зале. Сколько людей учится! Платить за учение не надо, наоборот, учащимся платят стипендии. Приехав в Казань, я непременно поступлю в институт. Ты так всегда хотела, мама, чтобы у меня было высшее образование. Оно будет у меня!»
Мы долго ехали. До Казани наши теплушки доскрипели, дотряслись лишь в последних числах января. Нас поместили в Дом колхозника, предварительно освободив его от других постояльцев, и выдали безвозмездные ссуды: семейным 1000 рублей, одиночкам — 600. В общежитии было тесно, рядами, как в больнице, стояли койки, но чисто и тепло. Вечером уборщица приносила огромный самовар, ставила на стол, и к этому времени на деревянной лестнице слышались тяжелые хромающие шаги. К нам шел представитель Совета министров Татарской АССР товарищ Колесов. Ему было поручено заниматься нашим трудоустройством.
Нелегкое поручение! Столкнулись два мира, две системы. Среди приезжих были люди, ставившие Колесова в тупик. Он переспрашивал, страдальчески морщась: «Кто? Кто? Извините, не понял!» «Брокер!» — с достоинством отвечал мужчина средних лет. «Как?» — «Ну — брокер! Маклер, что ли, по-вашему. Комиссионер!» — «А что именно… Чем именно вы занимались?» — «Покупал. Продавал. Перепродавал. В общем, крутился!» — «Крутился… — растерянно повторял Колесов. — Куда ж мне вас?» Или: «Имела салон дамских нарядов!» — «Портниха?» — оживлялся Колесов. «Почему портниха? Имела свое дело. А иголки в руках и не держала никогда!»
Врач. Инженер-электрик. Дамский мастер. Слесарь. Часовщик. Маникюрша. Это было понятно. Колесов светлел лицом, тут же, за столом у самовара, писал бумажки, ставил печать. «Завтра пойдете в такую-то больницу, вот адрес, в институт, в парикмахерскую, в часовую мастерскую — вас возьмут на работу!» Но бывало, что радость Колесова длилась недолго. Маникюрша на другой же день швыряла бумажку на стол. «Не приняли?» — «Очень даже радостно приняли, только за эти деньги я работать не буду. Копейки за маникюр платят! Найдите мне другое что-нибудь!»
Колесов замолкал. Сидел понурившись, опершись на палку двумя руками, положив на них подбородок… От друзей-шанхайцев, приехавших в Казань с предыдущей группой, нам с Юрой было известно, что Колесов — старый большевик, ходит на протезе — потерял ногу в Гражданскую войну. Мы Колесова очень уважали. А когда он так сидел, понурившись, жалели и любили… Крупный, седой, с простым русским лицом, небольшими внимательными серыми глазами — Колесов был человеком добрым, тем труднее ему с нами приходилось. Его уже нет в живых. Я всегда вспоминаю о нем тепло…
Юра и я решили, что мы обузой Колесову не будем, сами найдем себе работу. Но где тот участок, на котором мы сможем беззаветно трудиться, принося пользу стране?
Это и было главной темой наших споров во время многосуточного пребывания на верхних нарах теплушки, где невозможно было читать (трясло, подкидывало), а сидеть — лишь согнувшись в три погибели… За мной был десятилетний опыт работы в печати, а летом 1946 года лучшие мои фельетоны и публицистические статьи, публиковавшиеся в шанхайской просоветской газете «Новая жизнь», вышли отдельной книжкой. Но Юре и заикнуться нельзя было о том, что я бы хотела продолжать заниматься журналистикой. Впрочем, я и сама понимала: рано. Это позже, когда я кончу филологический вуз, вникну в советскую жизнь. А пока у меня есть хорошая профессия — стенография: в годы войны в Шанхае я брала уроки у старушки, когда-то стенографистки Государственной думы. И на машинке я печатала