Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришли санитары с носилками. Вместе с ними в комнату впорхнула Фрида и с какой-то непонятной жадностью уставилась на жалкое тело Хассе. Ее потное лицо покрылось красными пятнами.
— Что вам здесь нужно? — грубо спросил старший чиновник.
Она вздрогнула.
— Ведь я должна дать показания, — проговорила она, заикаясь.
— Убирайся отсюда! — сказал чиновник. Санитары накрыли Хаосе одеялом и унесли его. Затем стали собираться и оба чиновника. Они взяли с собой документы.
— Он оставил деньги на погребение, — сказал молодой чиновник. — Мы передадим их по назначению. Когда появится жена, скажите ей, пожалуйста, чтобы зашла в полицию. Он завещал ей свои деньги. Могут ли остальные вещи оставаться пока здесь?
Фрау Залевски кивнула:
— Эту комнату мне уже всё равно не сдать.
— Хорошо.
Чиновник откланялся и вышел. Мы тоже вышли.
Орлов запер дверь и передал ключ фрау Залевски.
— Надо поменьше болтать обо всем этом, — сказал я.
— И я так считаю, — сказала фрау Залевски.
— Я имею в виду прежде всего вас, Фрида, — добавил я.
Фрида точно очнулась. Ее глаза заблестели. Она не ответила мне.
— Если вы скажете хоть слово фройляйн Хольман, — сказал я, — тогда просите милости у бога, от меня ее не ждите!
— Сама знаю, — ответила она задиристо. — Бедная дама слишком больна для этого!
Ее глаза сверкали. Мне пришлось сдержаться, чтобы не дать ей пощечину.
— Бедный Хассе! — сказала фрау Залевски.
В коридоре было совсем темно.
— Вы были довольно грубы с графом Орловым, — сказал я казначею. — Не хотите ли извиниться перед ним?
Старик вытаращил на меня глаза. Затем он воскликнул:
— Немецкий мужчина не извиняется! И уж меньше всего перед азиатом! — Он с треском захлопнул за собой дверь своей комнаты.
— Что творится с нашим ретивым собирателем почтовых марок? — спросил я удивленно. — Ведь он всегда был кроток как агнец.
— Он уже несколько месяцев ходит на вое предвыборные собрания, — донесся голос Джорджи из темноты.
— Ах, вот оно что! Орлов и Эрна Бениг уже ушли. Фрау Залевски вдруг разрыдалась.
— Не принимайте это так близко к сердцу, — сказал я. — Всё равно уже ничего не изменишь.
— Это слишком ужасно, — всхлипывала она. — Мне надо выехать отсюда, я не переживу этого!
— Переживете, — сказал я. — Однажды я видел несколько сот англичан, отравленных газом. И пережил это…
Я пожал руку Джорджи и пошел к себе. Было темно. Прежде чем включить свет, я невольно посмотрел в окно. Потом прислушался. Пат спала. Я подошел к шкафу, достал коньяк и налил себе рюмку. Это был добрый коньяк, и хорошо, что он оказался у меня. Я поставил бутылку на стол. В последний раз из нее угощался Хаосе. Я подумал, что, пожалуй, не следовало оставлять его одного. Я был подавлен, но не мог упрекнуть себя ни в чем. Чего я только не видел в жизни, чего только не пережил! И я знал: можно упрекать себя за всё, что делаешь, или вообще не упрекать себя ни в чем. К несчастью для Хассе, всё стряслось в воскресенье. Случись это в будний день, он пошел бы на службу, и может быть всё бы обошлось.
Я выпил еще коньяку. Не имело смысла думать об этом. Да и какой человек знает, что ему предстоит? Разве хоть кто-нибудь может знать, не покажется ли ему со временем счастливым тот, кого он сегодня жалеет.
Я услышал, как Пат зашевелилась, и пошел к ней. Она лежала с открытыми глазами.
— Что со мной творится, Робби, с ума можно сойти! — сказала она. — Опять я спала как убитая.
— Так это ведь хорошо, — ответил я.
— Нет, — она облокотилась на подушку. — Я не хочу, столько спать.
— Почему же нет? Иногда мне хочется уснуть и проспать ровно пятьдесят лет.
— И состариться на столько же?
— Не знаю. Это можно сказать только потом.
— Ты огорчен чем-нибудь?
— Нет, — сказал я. — Напротив. Я как раз решил, что мы оденемся, пойдем куда-нибудь и роскошно поужинаем. Будем есть всё, что ты любишь. И немножко выпьем. — Очень хорошо, — ответила она. — Это тоже пойдет в счет нашего великого банкротства?
— Да, — сказал я. — Конечно.
В середине октября Жаффе вызвал меня к себе. Было десять часов утра, но небо хмурилось и в клинике еще горел электрический свет. Смешиваясь с тусклым отблеском утра, он казался болезненно ярким, Жаффе сидел один в своем большом кабинете. Когда я вошел, он поднял поблескивающую лысиной голову и угрюмо кивнул в сторону большого окна, по которому хлестал дождь:
— Как вам нравится эта чертова погода?
Я пожал плечами:
— Будем надеяться, что она скоро кончится.
— Она не кончится.
Он посмотрел на меня и ничего не сказал. Потом взял карандаш, постучал им по письменному столу и положил на место.
— Я догадываюсь, зачем вы меня позвали, — сказал я.
Жаффе буркнул что-то невнятное.
Я подождал немного. Потом сказал:
— Пат, видимо, уже должна уехать…
— Да…
Жаффе мрачно смотрел на стол.
— Я рассчитывал на конец октября. Но при такой погоде… — Он опять взял серебряный карандаш.
Порыв ветра с треском швырнул дождевые струи в окно. Звук напоминал отдаленную пулеметную стрельбу.
— Когда же, по-вашему, она должна поехать? — спросил я.
Он взглянул на меня вдруг снизу вверх ясным открытым взглядом.
— Завтра, — сказал он.
На секунду мне показалось, что почва уходит у меня из-под ног. Воздух был как вата и липнул к легким. Потом это ощущение прошло, и я спросил, насколько мог спокойно, каким-то далеким голосом, словно спрашивал кто-то другой: — Разве ее состояние так резко ухудшилось?
Жаффе решительно покачал головой и встал.
— Если бы оно резко ухудшилось, она вообще не смогла бы поехать, — заявил он хмуро. — Просто ей лучше уехать. В такую погоду она всё время в опасности. Всякие простуды и тому подобное…
Он взял несколько писем со стола.
— Я уже всё подготовил. Вам остается только выехать. Главного врача санатория я знал еще в бытность мою студентом. Очень дельный человек. Я подробно сообщил ему обо всем.
Жаффе дал мне письма. Я взял их, но не спрятал в карман. Он посмотрел на меня, встал и положил мне руку на плечо. Его рука была легка, как крыло птицы, я почти не ощущал ее.
— Тяжело, — сказал он тихим, изменившимся голосом. — Знаю… Поэтому я и оттягивал отъезд, пока было возможно.