Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я с какого времени? Я с прошлого года, с июля. Маршак тогда умер. Гроб стоял здесь, в конференц-зале. Он бы, конечно, удивился, если был бы жив: хотел лежать в Колонном. Осиротевший Твардовский, потерявший в Маршаке родного отца, выкинул номер. Пьяный вышел на площадь Маяковского и стал нецензурно ругать памятник и кричать, что его пора скинуть, а вместо него поставить памятник Твардовскому самому. Грозил Маяковскому кулаками и плевал в него. Его отвезли в вытрезвитель и, кажется, здорово натурзучили, не зная, что он — сам пан Твардовский.
Раскрытый на столике текст содержит никогда не виденную и ниоткуда не могущую взяться и тем не менее абсолютно реальную стенограмму разговора покойного деда, Семена Наумовича Жалусского, с Владимиром Николаевичем Плетнёвым.
Может, кто-то, как иногда делает Виктор, фантазируя, за них сочиняет? Откуда взялось? Кто подсунул? Не способны же на это болгарчики!
…дотащиться не чаял. От Краснопресненской уже ничего. А вот Садовое завалено, не переход, а переплыв. Что они, в первый раз снег видят? Ну ты подумай. Брали бы уж пример, что ли, с немцев. В Берлине и в сорок шестом фрицы подметали снег. Вот так брали и подметали веничком. А уж когда я ездил с выступлениями в Германию, в позапрошлом…
Разговор спечатан, чувствуется, со звукопленки. С корявостями и повторами, с мычанием. Дата? Ну, через два года после поездки Лёдика в Германию, а Плетнёв был в составе делегации Союза писателей в шестьдесят третьем… Или в шестьдесят четвертом? Нет, в третьем. То есть запись — это шестьдесят пятый год.
Говорит сейчас, заплетаясь языком, Лёдик. Лёдик, конечно, пьян. Впрочем, он пьян бывал постоянно в те времена. Особенно в дни наездов из Киева в Первопрестольную. Пьян или сильно весел. Мастерский текст, с психологической деталировкой. Если подделка — кому под силу подобную подделку слепить?
Нет. Никому. Настоящее. Звукозапись, расшифрованная и распечатанная в КГБ! Расшифровка прослушивания!
Вдобавок ясно, где так чудно мог записать разговор кагэбэшный аппаратик, хотя страница и не передает клацание вилок, возгласы со столов, а передает шумы и звуки только через пробелы и «нрзб». Но это ресторан, и, конечно, ЦДЛ. Если в конференц-зале панихида Маршака, то что, как не ЦДЛ? Дед и Лёдик регулярно там бывали, наезжая в Москву в редакции. В первую очередь они шли к Твардовскому в «Новый мир». А потом в ЦДЛ. Дедик-Лёдик, естественно, не посещали в Москве ни рестораны для иностранцев («Националь»), ни кабаки для подпольных богатеев («Якорь», «София»). Радость ли нарываться на унижения, на непускающих швейцаров, совать им деньги в обшитый галунами карман? Ведь Лёдик с дедиком имели пропуска, открывавшие дорогу в процветающий мир: в Центральный дом литераторов на Воровского и в писательский квартал, где и кооперативные дома, и детский сад, и школа своя, и поликлиника, которая тогда еще была, до возведения бурштейновского корпуса, на нижнем этаже номера четыре по Черняховского, и напротив находилось ателье, где шили шапки пыжиковые, пальто ратиновые маренго, костюмы для приемов и — по особому постановлению секретариата Литфонда — шубы, причем для писательских супруг отпускались каракулевые хребтики, а для вдов — цигейковые лапки, лисьи душки, черева.
Ну. Писательский ресторан. Магнитофончики под каждым столом. И даже в обшивке дубовой олсуфьевской гостиной, спроектированной для церемоний масонской ложи, где на винтовой лестнице гаситель свободолюбия Александр Третий сломал в свое время ногу. И даже в перилах. Дочь Олсуфьева едва поверила, когда Вика (работали на одной кафедре в Генуе) ей про эту роскошь и этот кагэбэшный шпионаж говорил. Она так впечатлилась, что пришла и на лекцию Виктора, где он рассказывал студентам, как за советскими гражданами шпионят, как шпионят повсюду, а особенно в клубах творческой интеллигенции: во времена Булгакова — в ресторане на Бульварном, где фляки господарские, судак по-польски, балык под локотком; в пятидесятые годы прослушивали «Коктейль-холл» на Горького, в шестидесятые — «Софию» на Маяковке, в семидесятые — «Русскую избу».
В начале разговора кратко было про Твардовского, что он-де «заболевает не ко времени». И точно, помнит Виктор, так дед и бабушка выражались, чтобы сказать — рухает в штопорный запой. Обычно они говорили это о Лёдике.
…Когда я был с выступлениями два года назад в Германии… Боялся подвести людей, я даже тебе не говорил. Ну, теперь снимки в надежном месте. Говорить можно. Ну в общем… Одни такие людишки, храбрые портняжки, понасобирали где могли свидетельства и фотоснимки, по-настоящему рискуя своей шкурой… Мои знакомые по временам СВАГа. Короче, подпольный музей о памяти (нрзб) августа шестьдесят первого года. Мне показали материалы. Я просто… обалдел просто. Не представляешь впечатление.
— Скажи мне, Лёдик, кто ее строил, стену? Камни кто клал? Наши?
— Да нет… немцы. Я немцев представляю себе, наверно, лучше, чем ты. Ты их помнишь или как военных противников, или как помощников. Они с тобой копали в Дрездене, вытягивали из-под земли картины…
— Лёдик, я их помню по-разному и в разные моменты. Помню, как они меня пленного расстреливали. Хотя больше было наших полицаев тогда.
— У нас в Седьмом отделе они сами были пленными. Так что мы видели их совершенно в другом виде. И после войны еще я видел их три года. Даже очень близко.
— Ну да, понятно.
— Да. Поскольку я в Берлине сидел до июля сорок восьмого.
И каждые полгода обстановка менялась. Англо-американцы перестали здороваться, козырять. В половину мест был доступ только англичанам. В гостиницы там разные. А наше командование тем временем запретило всем нашим на улицу выходить. Со скуки книгу сел писать и уже не со скуки кончил. Я уже просто не мог. Опухал от тошноты в том Карлсхорсте.
— Так по идее, чем вы должны были заниматься, сидя в Карлсхорсте? Сидеть взаперти? И что?
— Ну, курировать культурную власть. Мы набирали работников из антифашистов. Читали списки посаженных. Освобождали из лагерей, если находили в списках знаменитость. Я Фуртвенглера так нашел… Радио им там организовывали, вещание, все такое всякое… И выступали наподобие офицеров связи с новым начальством немецким.
— Значит, новое начальство ты рассмотрел в лицо…
— Можешь мне не завидовать. Ульбрихта рассматривать — то еще удовольствие. Насколько Гротеволь имел приятную, даже красивую интеллигентскую внешность, настолько же противен Ульбрихт. Лысый, с бледным лицом подлеца.
— Ясно. Но ведь все же восстанавливать культуру — благо?
— Начинали вроде во здравие, но пошло такое! Чины НКВД полностью воцарились у нас там. Заняли весь Карлсхорст. Культурную администрацию затиснули в две комнаты. А тут еще, на высоком политическом уровне, западных немцев решили голодом переморить. Весь мир возненавидел нас. Бывшие союзники немцев от нас спасали…
— Немцы восточные своих же братьев западных согласились морить.
— Можно подумать, у нас свои своих не морили. Только у немцев это все было отлажено по-немецки, да. Вот со стеной… Было велено браться за нее в августе. По тревоге. Бац — мобилизовали уйму рядовых партайгеноссе. Представляешь, нормальные люди. Ну, коммунисты, разумеется. Но они тоже люди. Я тоже член партии… Что вытворяли! Отрывали братьев от братьев, матерей от детей. Ставили оцепление. Живое. И это оцепление торчало, пока весь Западный Берлин не окружился бетонной стеной. Первую стену сложили наскоро из шлакоблоков, зато вторую строили уже с прицелом на века или хотя бы на десятилетия, (нрзб) и бетонную. И сейчас еще достраивают.