Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
К вокзалу казачьи сотни шли с песнями. Бил барабан, ухали литавры. На тротуарах табунилась пестрая толпа, поднимали пыль конские копыта и рвал мехи гармошки Петр Кадочников, уже хороня себя и прощаясь с тихой, почти мирной жизнью и такой нежной пани Вандой.
Рявкнул полк единой грудью, кто-то и подсвистнул, Сотенный Кадочников рванул мехи, а хриплый голос полоснул:
Казачьи сотни, присвистывая и взревывая слова песни, под аккомпанемент свежекованых лошадиных копыт неслись к платформе на воинских путях, где стояли товарные вагоны. На вокзале молодые казаки заигрывали с польскими девушками, лихо сбивали на затылки кубанки и папахи.
Горько и безутешно плакали провожавшие казаков женщины. Пани Ванда прижимались к казачьей колючей шинели.
Пыльными рукавами казаки вытирали с обожженных степным зноем бронзовых лиц не слезы, а тяжелый воинский пот, горький, как настой полыни.
Как ни отдаляй, но пришла пора прощаться. Прозвучала команда: «Строиться! Провожающим разойтись!»
– Прощай, прощай, Ванда, надо к сотне идти, – торопился Кадочников.
Уходя, он оглянулся. Женщина крестила его вслед католическим крестом, слева направо. Так и застыла с поднятой рукой, смутилась, не ожидая, что он обернется. А потом зарыдала горько, зная, что обнимала казака в последний раз.
На путях уже стояли эшелоны, состоящие из теплушек, купейных и плацкартных вагонов для офицеров и бесчисленного количества пустых товарных вагонов. Тревожно ревели, набирая пары, паровозы.
Эшелоны… Эшелоны… Эшелоны… Поезда судьбы, уносящие казаков в неизвестность!
* * *
Казаки по деревянным настилам торопливо заводили лошадей в вагоны. Кони фыркали, ржали, топали копытами и боязливо озирались, когда их за недоуздки вели в вагоны. Но вдруг один жеребец уперся, ни на шаг не двигаясь со своего места. Трое казаков тянули его к двери вагона, но он захрипел, начал поджимать зад, зло мотая хвостом. Матерясь и замахиваясь кулаками, казаки с трудом уворачивались от его страшных копыт. Наконец жеребца с трудом прижали к вагону. Потом за повод подтянули его голову вверх так, что он мог только стоять. Жеребец тщетно пытался высвободиться и отчаянно хрипел.
Прибежал командир сотни.
– Что за черт? Чей это… Где хозяин? – округлив глаза, орал сотенный.
– Нет у него больше хозяина. Был. Семен Звонарев, Тот, который два дня назад бабу свою застрелил и на себя руки наложил. Да ты сам знаешь. А этот… Штормом кличуть, – казак кивнул головой на скалящегося жеребца. – Второй день не жрет ничего, только пьет.
– Придется, наверное, пристрелить, чтобы не задерживал, – сотенный вздохнул, сплюнул. – Бабы! От них одна муть на свете.
Пробегавший мимо вагона Юрка Ганжа вдруг ухватил коня за повод, слегка ослабил и стал что-то нашептывать коню в ухо. Потом повел его за собой. Издали казалось, что казак и конь о чем-то беседуют. Когда они вернулись, то конь спокойно зашел за Юркой в вагон. Ткнулся в его руки бархатными ноздрями, понюхал, вздохнул. Юрка достал из кармана кусочек сахару, и Шторм осторожно взял его с ладони своими теплыми, мягкими губами.
Лошадей размещали по восемь в вагоне, а в соседних таких же теплушках человек по сорок казаков. Нары – в два этажа, посередине – железная печка, наверху – узенькие тусклые окна, а с двух сторон вагона – катающиеся двери примерно в треть его боковых стенок.
Через несколько часов паровоз дал гудок, лязгнули буфера вагонов, испуганно захрапели и заржали кони. Сначала состав поплыл мимо домов, деревьев, редких пятен освещенных окон. Мимо вагонов проносились семафоры, нефтеналивные цистерны, станционные постройки, голые и прямые словно пики ветви деревьев.
Казаки, задав лошадям сена, спали, играли в карты, курили у открытых дверей, облокотившись на серый деревянный брус перекладины и думая каждый о своем.
Потом за дверью вагона побежали просторные, запаханные поля со следами раннего снега. У линии горизонта потянулся мелкий нестройный лес, прозрачный, серый, растворяющийся в белесом утреннем воздухе.
В вагоне стоял жар от железной печки.
Ганжа подкармливал покоренного жеребца корочкой хлеба, нежно похлопывая его по шее, говоря, напевая что-то нежное в его бархатное, чутко вздрагивающее ухо. Гладил по теплым бархатным губам, пьянея от горьковатого запаха конского пота.
– Вот кони, – говорил вахмистр Лесников, – это же невинные существа! На войне их ранят, калечат, убивают, а они зла на нас не держат и не предают никогда. Человек – дерьмо. Человека надо рубить, а лошадку – жалеть. Правильный казак, Юрка, из тебя получится, если лошадей понимаешь. Она жизнь свою отдаст, а хозяина выручит.
Высокая, костистая, слегка сутулая фигура вахмистра притягивала к себе внимание. Черты лица не отличались правильностью, тяжеловатый подбородок, хищный горбатый нос, повадки хищного зверя, готового в любой миг к встрече с опасностью, говорили о том, что человек этот упрям, храбр, крутого нрава и дурного характера. Глубоко посаженные глаза с прищуром выдавали в нем крепкую казачью породу.
В батальон он пришел не потому, что хотел освободиться из плена. Плен его не пугал. Жестокий и сильный как зверь, он выжил бы и там. Или бы погиб в драке за кусок хлеба или от пули часового. Ненависть к большевикам, к их власти – вот что привело его к немцам. Таких людей Кононов ценил.
Покормив Шторма, Юрка вытер мокрую ладонь о свои штаны и вытянув шею спросил Лесникова:
– Господин вахмистр. А я вот интересуюсь. Какой оне веры?
– Кто это оне?
– Ну те, которых мы воевать едем. Балканцы или хорваты.
– Известно какой, басурманской, конечно, если за большевистскую власть сражаются. Правильно, Сергеич, иль нет? Ты нам растолкуй.
Муренцов оторвался от своих мыслей.
– Не совсем так, – поправил он. – Сербы, хорваты и боснийцы один народ – южные славяне. А вот вера у всех разная. Например, сербы – православные, как и мы. Хорваты – католики, а боснийцы – мусульмане.
Лесников протянул:
– Во-ооона как! Это, выходит, как в Гражданскую, командир полка немец полковник Легарт приказал нам уничтожить взвод красных, и мы их в шашки! А потом оказалось, что это станишники наши. Кое с кем я еще ту германскую ломал. И сейчас то же самое. Скажет басурман Хитлер расстрелять православного, и никуда не денешься, надо будет стрелять. Эх! Жистя наша подневольная!..