Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На что же все-таки надеялся Достоевский, заполняя свою каторжную тетрадку пронумерованными выражениями — пословицами, поговорками, осколками фраз, репликами, диалогами, притчами, невзначай услышанными историями, богатейшим острожным многоголосием — всего таких записей набралось 523 под 487 номерами? И что это было — подвиг писателя, взявшего в руки запретное перо и доказавшего самому себе право на профессию? Неукротимый порыв к творчеству в его единственно доступной форме? Обдуманно и расчетливо составляемые заготовки впрок — «словесные запасы»? Попытка, под слоем хаотических заметок, скрыть интимный дневник, шифровавший глубоко личные переживания? Как выяснится, и то, и другое, и третье, и четвертое. Но, быть может, еще и пятое: литературное занятие как спасение, превращавшее каторгу, при всех возможных оговорках, в тему сочинения; острог — в фольклорное эльдорадо; запоминание и записывание — в этнографическое приключение.
«Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды, — утверждал Ф. М. — Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров!.. Сколько историй бродяг и разбойников и вообще всего черного, горемычного быта! На целые томы достанет... Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его».
Несомненно, сибирская тетрадка была одним из самых эффективных способов убегания от реальности. Вместе с тем это был щит — он давал иное видение и иное качество бытия. Физическое существование тетрадки, о которой знали, кроме владельца, еще только доктор и фельдшер (они-то, устраивая арестанту частые лечебные передышки, выдавали бумагу, перо и чернила, хранили исписанные листки), преображало действительность: острог хоть ненадолго переставал быть зоной мрака и смрада, становясь объектом зоркого художественного наблюдения. В этом шуме и гаме, среди грязи и брани, в кандалах и под конвоем колоднику являлось иное дыхание, — и, может быть, случались мгновения, когда он ощущал себя не арестантом, а исследователем-первопроходцем. Опущенные долу глаза всё видели и замечали; сердце-наблюдатель бережно хранило пережитые впечатления; память, главная союзница писателя-нелегала, трудилась с удвоенным напряжением; внешняя нахмуренность и угрюмость скрывали отвагу разведчика, проникающего в суть вещей, — «волк в западне» ждал своего часа, чтобы мир узнал о «западне» и о том, как не стать здесь волком, а остаться человеком между людьми.
«Люди везде люди, — писал он. — И в каторге между разбойниками я, в четыре года, отличил наконец людей. Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото. И не один, не два, а несколько. Иных нельзя не уважать, другие решительно прекрасны. Я учил одного молодого черкеса (присланного в каторгу за разбой) русскому языку и грамоте. Какою же благодарностию окружил он меня! Другой каторжный заплакал, расставаясь со мной. Я ему давал денег — да много ли? Но за это благодарность его была беспредельна. А между тем характер мой испортился; я был с ними капризен, нетерпелив. Они уважали состояние моего духа и переносили всё безропотно».
Судьба, сделав еще один круг, послала Достоевскому уникальный материал для работы в том самом жанре физиологического очерка, который столь ценили его первые литературные покровители. Именно «Записки из Мертвого дома» вернут писателю, попавшему «под красную шапку», былую славу, помогут снова войти в большую литературу и занять в ней то место, которое он заслуживал. «Мертвому дому» предстояло выиграть спор, затеянный Достоевским с русской литературой — ибо сначала она оказалась для него слишком тесной, а потом и смертельно опасной.
«5) Не слушался отца и матери, так послушайся теперь барабанной шкуры».
«188) Не ходи в карантин, не пей шпунтов, не играй на белендрясе».
«282) Не хотел шить золотом, теперь бей камни молотом».
Прощание с казармой. — «Кандалы упали!» — Месяц на воле. — Товарищи по эшафоту. — Письмо к Фонвизиной. — Символ веры. — Этап в Семипалатинск. — Солдатские нары. — Изба на пустыре. — Стихи о войне. — «Европа ли Россия?» — Светлое пробуждение
«Накануне самого последнего дня, в сумерки, я обошел в последний раз около паль весь наш острог. Сколько тысяч раз я обошел эти пали во все эти годы! Здесь за казармами скитался я в первый год моей каторги один, сиротливый, убитый. Помню, как я считал тогда, сколько тысяч дней мне остается. Господи, как давно это было!»
Самый последний день каторги пришелся на 22 января 1854 года. «Ведомость о прибыли, убыли и наличном составе арестантов № 55 роты» от 23 января зафиксирует окончание назначенного Достоевскому каторжного срока, выключит его из списочного состояния и укажет место солдатской службы. Наутро, 23 января, Ф. М. обошел все казармы. «Много мозолистых, сильных рук протянулось ко мне приветливо. Иные жали их совсем по-товарищески, но таких было немного. Другие уже очень хорошо понимали, что я сейчас стану совсем другой человек, чем они. Знали, что у меня в городе есть знакомство, что я тотчас же отправляюсь отсюда к господам и рядом сяду с этими господами как ровный. Они это понимали и прощались со мной хоть и приветливо, хоть и ласково, но далеко не как с товарищем, а будто с барином. Иные отвертывались от меня и сурово не отвечали на мое прощание. Некоторые посмотрели даже с какою-то ненавистью».
Вместе с Дуровым прошли в кузницу — расковать кандалы. Умельцы из арестантов старались сделать все как можно ловчее. «Кандалы упали. Я поднял их... Мне хотелось подержать их в руке, взглянуть на них в последний раз...
— Ну, с Богом! с Богом! — говорили арестанты отрывистыми, грубыми, но как будто чем-то довольными голосами.
Да, с Богом! Свобода, новая жизнь, воскресенье из мертвых... Экая славная минута!»
Господа, о которых толковали острожники, именовались: однокашник Ф. М. по училищу подпоручик Константин Иванович Иванов и его супруга Ольга Ивановна, урожденная Анненкова, дочь Полины Гёбль, добившейся от Николая I разрешения следовать за декабристом И. А. Анненковым в сибирскую каторгу и ставшей там его женой. Таким знакомством можно было гордиться. Мать и дочь Анненковы вместе с Фонвизиной, начав заботиться о петрашевцах еще в Тобольске, не оставляли усилий; К. И., зять Анненковых, был Достоевскому «как брат родной». «Он сделал для меня всё что мог... Чем заплатить за это радушие, всегдашнюю готовность исполнить всякую просьбу, внимание и заботливость как о родном брате. И не один он! Брат, — писал Достоевский Михаилу Михайловичу, — на свете очень много благородных людей».
При содействии Иванова в 1853 году с Достоевским встречался сын декабриста И. Д. Якушкина этнограф Евгений Якушкин, командированный в Омск: арестанта в ножных железах, «с исхудалым лицом, носившим следы сильной болезни», привел конвойный во двор дома, где остановился Якушкин. Однако поручение разгрести снег было фиктивным, и лопата в то утро арестанту не понадобилась; сердечное участие нового знакомого оживило и успокоило. Они говорили как старые приятели и расстались как друзья; эта дружба продлится на годы. «Вы меня выводите на дорогу и помогаете мне в самом важном для меня деле», — напишет ему Достоевский в 1857-м: Якушкин пытался хлопотать о переиздании сочинений Ф. М.