Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Героини текстов Ла Мотт – как правило, водные существа. Дауда, матриархальная королева-чародейка, правит потаённым королевством, расположенным в глубине нетронутых вод Армориканского (Бретонского) залива. Фея Мелюзина в её первичном и наиболее благом состоянии – водное существо. Подобно своей матери, волшебнице Пресине, она впервые встречается с будущим мужем у Источника утолимой жажды (так Ла Мотт передаёт французское название Fontain de Soif); имя источника у Ла Мотт можно истолковать двояко: «источник, который жаждет», или же – «источник, который утоляет жажду». Хотя второе толкование кому-то может показаться более «логичным», не следует забывать, что в мире женского сознания, которое питается информацией иррационального и формируется интуитивно, по наитию, по законам чувств, а не разума, именно первая интерпретация, не лежащая на поверхности, может быть искомой и главной: «источник жаждущий», другими же словами – «источник пересохший». Что же Кристабель Ла Мотт сообщает нам об этом Источнике утолимой жажды?
В своей поэме она во многом опирается на прозаическую фантастическую повесть монаха Жана Арасского. У Жана Арасского Источник «бьёт из дикого склона, над коим величавые скалы, дорога же к нему через дремучий лес и горную долину с прекрасным лугом». У этого источника и находят мать Мелюзины, поющую «более гармонично и прелестно, чем пела какая-либо иная сирена, волшебница или нимфа». Таким образом, все они воспринимаются – мужским сознанием, конечно! – как искусительницы, действующие в союзе с могучими соблазнами самой Природы. У Ла Мотт источник, напротив – недоступен, потаён; рыцарь и конь, сбившиеся с пути, вынуждены то спускаться, то с трудом карабкаться по крутым склонам, стремясь на голос феи Мелюзины – «ясный, золотой», прежде чем достигнут источника; Мелюзина погружена «в себя и в это пенье», и только когда незваный гость уже стоит перед ней, слышит «её волос манящий тёплый шёпот», хочет преодолеть пространство «меж собою» и «стихией дивной» этих золотых волос, и глаза их наконец встречаются – только тогда сокровенная песня Мелюзины обрывается. Описание растений у Кристабель по своей точной изысканности заставляет вспомнить прерафаэлитов: округлый валун, где сидит Фея, одет «в изумрудную одежду / Из мха», на нём также растут «папоротник с мятой» и «душисто, остро / Средь влаги пахнут». Сам источник не бьёт вверх; вода «струёй спокойной сверху» сочилась «в водоём секретный», посреди которого и помещался этот заветный, поросший изумрудным мхом валун, «возвышенный немного над водою»; вокруг валуна, в воде «темнели смутно, шевелились / Растений перья от воздушных струек, / Взбегавших и слегка рябивших воду».
Всё это можно счесть своего рода символом женского языка – подавленного, пытающегося беседовать интимно с самим собой, но перед навязчивым мужским началом – немеющего и теряющего способность к выражению. Мужской источник бьёт вверх энергичной струёй. Источник же Мелюзины олицетворяет женственную влажность, воды его не взмётываются уверенно вверх, а тихо сочатся, переливаясь через край заветной каменной чаши – в сознании они как бы зеркальное отражение тех женских выделений, секретов , которые не вписаны в наш обиходный, повседневный язык (langue): sputum (слюна), mucus (слизь), lacte (молоко) и иные телесные выделения женщин, обрекаемых сухостью на молчание.
Мелюзина, сама себе напевающая на краю мистического источника – могущественное создание, обладающее большой властью, ей дано знать начала и концы вещей, но она – в своём водно-змеином качестве – ещё и полностью воплощённое существо, способное порождать как жизнь, так и новые философские смыслы, самостоятельно, без посторонней помощи. Не случайно итальянская исследовательница Сильвия Веггетти Финци полагает, что «змеино-чудовищное», самодостаточное тело Мелюзины есть продукт женских аутоэротических фантазий, фантазий неких поколений, не имевших возможности совокупляться; фантазии эти, по утверждению учёной, нашли очень малое отражение в мифологии. «Следы их мы встречаем лишь в так называемых мифах о происхождении , где существа, подобные Мелюзине, персонифицируют мировой хаос, который предшествует космическому порядку и приготавливает установление последнего. Таков ассиро-вавилонский миф о Тиамат, таков миф о Тиресии, который увидел доисторическое размножение змей и, побывав женщиной, оценил женское наслаждение как девятикратно превосходящее мужское; таковы мифемы (mitemi) о растительном цикле салата».
С тихим вздохом Роланд отложил Леонору Стерн. Местность, которую им с Мод предстояло исследовать, привиделась ему испещрённою скважинами – засасывающими в себя скважинами – человеческого тела, и с характерными пучками спутанной растительности в придачу. Это зрелище не вызвало у него радости, и всё же, дитя своего времени, он оказался им заворожён, невольно проникся его значимостью, как в век естествоиспытательства, наверно, был бы пленён геологическим разрезом оолита.[119]Сексуальность – словно толстое, закопчённое стекло, на что сквозь это стекло ни глянь, всё принимает одинаковый, смутно-расплывчатый оттенок. Вообразить просто углубление в камне, наполненное просто водой, уже невозможно!
Роланд приготовился ко сну. Простыни были белые, слегка тугие от крахмала, ему почудилось, что они пахнут свежим воздухом или даже морской солью. Забив ногами как пловец, он погрузился в их чистую белизну, поручая им себя, пускаясь в свободный дрейф. Его не слишком тренированные мышцы расслабились. Наступил сон.
По другую сторону деревянной оштукатуренной перегородки, Мод громко захлопнула «Великого Чревовещателя». Она заключила, что сия биография, подобно многим другим сочинениям этого жанра, приближает читателя не столько к изображаемой личности (или, как сейчас принято говорить – «субъекту повествования»), сколько к персоне автора, – находиться же в компании Мортимера Собрайла было довольно неприятно. Неприязнь к Собрайлу невольно переползала и на Рандольфа Генри Падуба в собрайловском исполнении. К тому же в глубине души Мод всё ещё досадовала, что Кристабель, видно, и впрямь поддалась на пылкие уговоры Падуба. Мод было жаль расставаться со своим любимым представлением о Кристабель как о женщине гордой, исключительно ценящей независимость, – каковой, судя по письмам, себя полагала сама поэтесса. С неохотой Мод думала о предстоящем серьёзном изучении поэм и стихотворений Падуба… Что до рассказа Собрайла об йоркширском путешествии Рандольфа Генри, то он был весьма скрупулёзен.
Ярким июньским утром 1859 года купальщицы на пляже городка Файли могли заметить одинокую фигуру, твёрдым размашистым шагом направлявшуюся по пустынным и ровным прибрежным пескам к Бриггской приливной заводи. Этот человек вооружён был всем возможным impedimenta[120]своего новоявленного увлечения, при нём имелись рыболовный сачок, плоская корзина для улова, геологический молоток, ручное зубило, нож для вскрытия устриц, нож для резки бумаги, химические пробирки и пузатые лабораторные бутылочки, а также зловещего вида отрезки стальных прутков различной толщины и длины, для того чтобы исследовать и при необходимости прокалывать то, что вызовет интерес. При нём был даже его собственной конструкции ящичек для содержания подопытных морских организмов, сохранявший водонепроницаемость и при пересылке почтою: в изящном корпусе из полированного металла помещался точно повторявший его форму внутренний стеклянный сосуд, в котором можно было герметически закупорить мелких морских обитателей в их исконной среде. И конечно, человек опирался на прочный ясеневый посох, от которого его отделить трудно и который, как я указывал ранее, был неотъемлемой частью его личного мифа, крепким метафорическим продолжением его Личности. (Не могу здесь вновь не посетовать на то, что мне до сих пор не удалось заполучить экземпляр этого Одиновского жезла, принадлежность которого поэту была бы установлена, в Стэнтовское собрание.) Во время прежних его вылазок в приливную заводь, местные жители видели, как он в сумерках будоражил этой палкой воду, оставленную приливом во впадинах, словно сборщик пиявок, – тогда как на самом деле он желал наблюдать фосфоресцентное свечение крошечных морских созданий, ночесветок, или светящихся медуз пелагий. Если он, как и многие подобные ему, устремившиеся в модном порыве к зоне прилива, кому-то покажется этаким мишурным Белым Рыцарем-Конём из «Алисы в Зазеркалье» – обвешанный своей сбруей, с ботинками, свисающими с шеи на перевязанных шнурках, – то давайте также вспомним, что он, как и многие подобные ему, был не столь уж безвреден в своём научном воодушевлении. Наш известный критик Эдмунд Госс, первопроходец в современном искусстве биографии и автобиографии, был сыном Филипа Госса, натуралиста, чьи воззрения на природу, как известно, трагически ошибочны, но чьё «Пособие по морской зоологии» тем не менее являлось sine qua non[121]во всех подобных любительских экспедициях. Так вот, по убеждению Эдмунда Госса, на его веку свершилось расхищение невинного Рая, убийство живых форм природы, сравнимое с геноцидом. Эдмунд Госс пишет: