Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Торговый гость Ноздреватой, или по-простому Ноздря, сидит в своей лавке на Подоле и с удовольствием вдыхает льющийся из Заречья в распахнутые двери вольный весенний дух. Щурясь, он оглядывает Мишука, спешивающегося у коновязей, и, признав, кивает тому, приподымая круглую суконную шапку над головой:
– Старшому! От Вельямина Федорыча али сам по себе?
– Сам по себе! – отвечает Мишук, входя в лавку и пригибая голову в низких дверях. С яркого солнца в лавке кажет излиха темно, и он не враз находит великий чурак, на который и усаживается, оглядывая выставленное напоказ, разложенное и развешанное великолепие. Здесь и кусок аксамита – прямь дверей, на стене со львами и грифонами в золотых кругах, – и целый постав веницейского бархату, и камка, и атлас, и зендянь, и парча – фряжская, цареградская и персидская, – и лен, и шерсть, и многоразличные сукна… А там, в задней – знает Мишук, – хорассанские ковры и смугло-желтый шелк с парчовыми драконами из далекого Чина. В лавке этой берут товар великие бояра, и даже сам князь почасту посылывает сюда. Потому и Сысой Ноздря не встает сам встречу простому покупщику, хоть и не небрежничает ни с кем: в торговом деле от гордости и убыток потерпеть мочно!
Толкуют сперва о делах:
– Слыхал, твой-то тоже имал ярославского князя? – лукаво щурясь, спрашивает Ноздреватой. Мишук отмахивает рукою:
– А! Обоср….., воины! – Прошает атласу.
– Дочку, што ль, выдаешь? – догадывает купец. – Как звать-то? Любавой? Ноне атлас дешев! При Данилыче тихо стало на дорогах, везут и везут! Да и от Кафы до Сарая нонече без раззору… Ты ко глазам, ко глазам выбирай! Каки глаза-ти у девки – штоб ко глазам подходило! Атласу-то гладкого, поди, нать, а уж тафты на летник бери попестряе! Да не спеши! Выбирай толком. Меня добрым словом помянешь, быват, и еще зайдешь!
Приподняв обширное чрево, сам подает Мишуку беремя тафты, а там уж и встает, гордясь товаром, начинает казать на выхвалу. Подмигивая, тянет в заднюю:
– Лезай семо! Поглянь-ко!
Мишук только молча открывает рот. Купец сам стоит руки в боки, любуясь переливчатым расписным великолепием неведомых трав, ярких птиц и клубящихся, в небесно-голубой чешуе, сказочных змиев.
– Самому князю ежели… Али великому боярину какому! – молвит, налюбовавшись вдосталь, Ноздря. Мишук о цене и не прошает. Да и Сысой не к тому кажет: понимает, что такого товару не в силах одюжить Мишук.
По выходе из задней долго еще и тафта блазнит Мишуку некрасовитою, и атлас словно потуск и потемнел.
– Да, вот! – вздыхает Сысой, вновь усаживаясь на лавку. – Хвастаем тем, что у нас есть, а у других нету. Себя величаем! А нать бы тем хвастать, что оно вот и у меня, а и у тебя тоже есть! Данило, покойник батюшка, таков-то и был! Сам, помню, по торгу хаживал, не величал себя. И уж каку жонку там с портном и ту приветит… хозяин! При ём все и зачало тута, на Москве! И я в ту пору с родителем сюды перебралси! Да вот и сижу, почитай, скоро полста годов… Иван-от Данилыч тоже заботной, порядливый князь! Как думашь, передолит Ляксандру? Не передолит – тверской гость нашему и вовсе пути не даст до Сарая!
Поторговавшись вдосталь, завернув покупки и уложив в торока, Мишук возвращается домой. Тут уже все в сборе. Любава сидит гордою именинницей, опустя глаза, и только при виде узорной тафты совсем по-ребячьи всплескивает руками. «Видала бы ты!» – думает Мишук, вспоминая сверкающее чудо в лавке Сысоя, и, повздыхав, придвигает к себе глиняную латку уже простывших щей…
С приданым – шитым, тканым, плетеным, строченым, вязаным – засиживают допоздна. Невеста должна на свадьбе поднести порты своего рукоделия всем поряду: свекру и свекрови, деверьям и золовкам; мужу, сверх того, вышитую рубаху, а узорные полотенца – свахе, дружкам, тысяцкому и всему женихову поезду…
Вечером Мишук, захватив ряднину, отправляется в клеть.
– Издрогнешь тамо! Возьми хошь одевальник! – советует Катюха.
– Ничо! Тулуп накину, ежели что, – отвечает он, проходит двором и лезет во тьму клети, пахнущую кожей, зерном, соленьями и неистребимым запахом прошлогодней рыбы от пустых бочек. Сын, Никита, прилазит к нему спустя еще час (верно, с девками дурил на качелях). Устраивается рядом, обминая сено.
– Тятя, а чево я не так молвил-то? Ить князево дело сполнял! Чай не купецки обозы разбивали! Чево я, по-твоему, не должен был и в поход идтить?
Сын жарко дышит, сожидая, что скажет отец, и Мишук медлит: не так ответь – отмахнет, и всё тут. А ноне сам пришел, то хорошо! Не спужать бы ему молодца! Зачинает осторожно сказывать про отца, но все как-то не так выходит. Хочет про честь и совесть, а выходит – о походах да подвигах. Сын, сопя, прерывает родителя:
– Я тоже, как деда, в молодших долго ходить не стану! – И широко, сладко зевает: – В поход бы сызнова!
Заснул сын. Сопит, громко дышит во сне. Мишук закрывает его и себя погоднее, прижимается к сыну. От парня идет горячее тепло, а сам он стал что-то нонече мерзнуть порой. Чует: бродит в Никите сила, жажда дела, успеха, и не останови – полезет, пойдет на все! Батя был не таков. Тоже настырный, да не экой какой-то! Эх, Никита, Никита! Ведашь ли ты, что есть честь? Вот и нашел слово, да не поимел сказать. Сын спал как убитый и видел во снях неправдоподобно красивую тверскую княжну и себя перед нею – в дорогом платье, на атласном горячем жеребце…
Узбек сидел, кутая руки в рукава халата. Приходит час, когда угасают острые радости молодых лет, когда устаешь от жен, когда – у самого самовлюбленного – нарастает глухая тревога о грядущем после него, о враждующих наследниках трона, когда въяве становит тщета усилий и сугубая краткость бытия, когда данным свыше сверхчувствием ловишь неблагополучие в своем обширном улусе и в доме своем. Все можно не замечать, не понимать, сложить на кого-то иного – на коназа Александра или коназа Ивана, что не могут вместе жить на одной земле, на советников, слуг… И все равно не отворотишь лица от пределов судьбы и бремени прожитых лет!
Чадили жаровни. Сейчас за кирпичной стеною – холод весны, пронзительной сырью несет от синей, перемешанной с битым льдом воды. Скоро зацветет степь… И, может быть, надо попросту, бросив все, вскочить на коня? Зачем?! Конь прискачет сюда же, как бы долго ни летел он, стремительный, по весенней степи, – в это душное, тяжелое великолепие. Зачем они вышли из своих запредельных равнин сюда, на реку Итиль? Зачем подарили ему, его крови, его сердцу, эту тоску по кочевью, этот повторяющийся с каждой весною тревожащий зов? Его предки, его великие предки! Ставшие мечтою, марой, преданием, строками мудрых арабских книг, темные язычники, не ведавшие пророка! Его кровь, зов его сердца, пращуры, покорившие мир… Почти покорившие мир и незримо покоренные растоптанными ими народами! Что осталось от них? Пыль дорог, пыль пустынь, пыль времен и конские костяки в высокой траве степей. И это все? И в этом – слава мира и ужас народов?