Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с положением, выдвинутым Флоренским, вспоминается мысль Бердяева о том, что «в одиночестве может быть больше универсального духа, чем в стадной общественности»[165]. Но эти слова могли бы подтвердить лишь ту часть положения Флоренского, которая в данном случае меня меньше интересует.
Вернемся к Флоренскому. Вспомним о его рассуждениях, касающихся сущности слова, которое в данном контексте может быть уподоблено художественному образу:
Слово есть самая реальность (курсив автора. — Д.С.), словом высказываемая, не то чтобы дублет ее, рядом с ней поставленная копия, а именно она, самая реальность в своей подлинности, в своем нумерическом самотождестве[166].
Не копия — а реальность, как и всякий символ, состоящий — по Флоренскому — из слитых друг с другом ноуменальных и феноменальных субстанций, не отделенных одна от другой.
Такой же реальностью Малевич мыслил свои супрематические «фигуры», которые ничего не изображают, не дублируют действительность, а живут по собственным законам. Такими же самотождественными субстанциями Кандинскому являлись его формы, обретающие на холстах самостоятельное существование. Нечего и говорить о Татлине с его контррельефами, смысл которых в том, что они просто существуют, ничего не повторяя и никого не копируя, а являя собой нечто целостное, самодостаточное, результат акта творчества, который, как считал Бердяев, «неподсуден гносеологии с ее не знающей конца дурно-бесконечной рефлексией»[167]. Онтологическая природа авангардного искусства раскрывается в творчестве этих художников с необычайной последовательностью.
Русские философы не видели возможности возвращения искусства в лоно христианской догматики. С. Булгаков писал:
Искусство сковано было аскетическим послушанием, которое не вредило ему лишь до тех пор, пока выполнялось искренно и свободно, но стало невыносимым лицемерием и ложью, когда аскетический дар был утрачен. Всякая гетерономия целей противоречит природе искусства, оно существует только в атмосфере свободы и бескорыстия[168].
Бердяев, приравнявший художественную гениальность к святости, считал, что в строгом смысле слова христианского творчества быть не может, и отвергал имитацию христианского искусства (В. Васнецов). Другой вопрос — укладывалось ли в рамки предоставленной художественному творчеству свободы (в их восприятии) искусство русских авангардистов? Не давая ни положительного, ни отрицательного ответа на этот вопрос, я постарался тем не менее продемонстрировать некоторые из тех точек, где пересекались искания авангардистов и представителей русской религиозной философии, пытавшихся найти выход из кризиса религии и культуры.
1992 г.
Неопримитивизм в русской живописи и футуристическая поэзия 1910-х годов
Русская живопись новых направлений, развивавшихся в предреволюционное десятилетие, не раз была предметом сопоставлений с поэзией[169]. Важным поводом для такого сопоставления стало то обстоятельство, что живописцы и поэты подчас выступали совместно. Кроме того, многие поэты были одновременно живописцами, а живописцы — поэтами. В качестве примеров чаще всего фигурируют Маяковский и Давид Бурлюк, учившиеся в Московском училище живописи, ваяния и зодчества и исключенные оттуда за демонстративную деятельность эпатажного свойства; Хлебников, Каменский и Крученых, которые рисовали и писали маслом; Елена Гуро, иллюстрировавшая собственные книжки; Кандинский, Филонов и многие другие. Н.И. Харджиев совершенно справедливо указывает на параллель этому явлению во французской культуре начала XX века. Неведомое доселе сближение живописи и поэзии было фактом повсеместным. Правда, российская ситуация, сложившаяся к 1910-м годам и давшая, пожалуй, уникальное по своей активности и протестующему пафосу движение, имела свои неповторимые черты. Здесь сказывались и накопившаяся энергия, и уже утвердившаяся как закономерность способность русской культуры проходить ускоренным темпом различные этапы исторического развития, перепрыгивая через, казалось бы, непреодолимые барьеры. Эта способность и стала причиной той огромной перемены во взаимоотношениях литературы и живописи, которая произошла в начале XX столетия.
Разумеется, во всей мировой культуре XIX век был «веком литературы». Но это общее положение в России вновь обрело гиперболическое выражение. Русская литература достигла в то время невиданных высот, получив мировое признание. Живопись же от такого признания была весьма далека, хотя ее непризнание нельзя считать справедливым. В начале XX столетия положение решительно переменилось. И дело не только в том шумном успехе, который русский художественный авангард 1910-х годов приобрел сегодня во всем мире, но прежде всего в новом взаимоотношении между литературой (особенно поэзией) и живописью, сложившемся в начале века.
Первый шаг к установлению этих отношений был сделан Врубелем еще в 80-е годы, когда художник уже практически воплотил в своих произведениях идеи символизма, которые в поэзии реализовались позже. Еще более решительные сдвиги произошли в последующее время. В 1910-е годы уже сами поэты признавали первенство живописи. Общеизвестны слова Хлебникова, сказанные им в 1912-м: «Мы хотим, чтобы слово смело пошло за живописью»[170]. О том, насколько Хлебников вообще интересовался живописью, свидетельствует постоянное упоминание им художников чрезвычайно широкого круга: в его поэзии и прозе мы встречаем имена Хокусаи, Корреджо, Мурильо, Гойи, Ропса, Брюллова, Малявина, Коровина, Филонова, Гончаровой, братьев Бурлюков, Татлина, Лентулова, Петрова-Водкина и других.
Конечно, первенство живописи не стоит преувеличивать. У поэзии были свои «преимущества». Речь идет лишь об отдельных сферах, в пределах которых живопись можно считать более «авангардной». Видимо, тогда именно эти сферы представлялись Хлебникову, Маяковскому и их друзьям наиболее существенными, хотя сегодня мы не можем характеризовать их как определяющие. Но так или иначе сами поэты собирались идти на выучку к живописцам[171].
Не буду повторять то, что уже написано по этому поводу[172]. Моя задача — другая и более частная: определить возможные связи русской поэзии с тем направлением в русской живописи конца 1900-х — начала 1910-х годов, которое получило название неопримитивизма. Термин «неопримитивизм» (или «примитивизм») в свое время имел хождение среди художников круга Ларионова — тогда, когда они отделились от «Бубнового валета» и организовали свое объединение «Ослиный хвост». В 1913 году один из участников этого кружка — А. Шевченко — выпустил брошюру «Неопримитивизм. Его теория. Его возможности. Его достижения». В дальнейшем термин утвердился в отечественной науке. Его использовали и зарубежные исследователи для характеристики отмеченного направления в русской живописи — Камилла Грей, Джон Боулт, Валентина Маркаде и другие. Примитивистские тенденции были характерны и для западноевропейской живописи — французского фовизма, кубизма, немецкого экспрессионизма. Но нигде, кроме России, эта тенденция не приобрела той самоценности, которая позволила ей стать самостоятельным направлением.
По времени русский примитивизм совпал с немецким экспрессионизмом — он зародился в 1906-1907, достиг расцвета около 1910 и до 1912-1913 годов сохранял роль авангардного течения, катализатора иных направлений. Наиболее определенно примитивизм обнаружил себя на последней