Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спохватившись, она склонилась со строгим видом над пекущейся птицей, стала выщипывать обгоревшие перья. Пантелей с любопытством поглядывал на нее и вспоминал рассказы остяков о лесных девах. Черного, как уголь, пса не было, и обутка не белая. Пуще всего вспоминались слова: «Раз дала на себя посмотреть — хотела, чтобы замуж взял».
Дивился передовщик всему происходящему, силился проснуться или увериться, что не спит, сбиваясь, читал про себя заговоры от обаяния и чарования. Между тем подтянул мешок с едой, попутно заглянул под волчью шкуру — нет ли там капкана и какого-нибудь оружия. Достал смерзшийся хлеб, отрубил топором половину каравая и положил так, чтобы хлеб таял, не подгорая, и собаки бы его не достали. Но те делали вид, что равнодушны к еде, как и к незнакомцу, поглядывали лишь на мясо, с вожделением подергивая усами и водя острыми ушами.
Птица испеклась. На двоих ее было мало. Тунгуска, обжигаясь и потирая ладошки, разорвала тушку с помощью костяного ножа и большую часть протянула гостю. Собаки страстно зашевелили усами, заводили ушами, но с места не сдвинулись. Оттаял хлеб, слегка подгорев по краю, промышленный преломил его на несколько частей и подал тунгуске.
Едва они закончили ужин, собаки, сорвавшись с мест, мигом проглотили брошенные кости и снова улеглись в стороне от огня. Тунгуска взяла котел промышленного, набила его снегом и поставила на огонь. Напившись кипяченой воды, она зазевала, вывернула внутрь рукава парки и стала моститься у огня на волчьей шкуре.
Пантелей надел просохшую рубаху, жупан, постелил рядом с тунгуской шубный кафтан, укрылся сам и ее укрыл краем своего мехового одеяла. Девка, сонно зевнув, послушно придвинулась к нему и сладостно вытянулась. Перекрестившись, промышленный запустил руку под ее парку, скользнув ладонью по гладкому животу. Она лягнула его в колено, сердито вскрикнула. Зарычали собаки, приподняв головы, показывая волчьи клыки.
Пантелей отдернул руку и, обхватив тунгуску поверх парки, прижал к себе. Она тому не противилась: вдвоем под меховым одеялом, на шубе можно было ночевать и без огня. Девка была совсем не прочь поспать в его объятиях, но только для тепла.
Промышленный проснулся от вкрадчивых звуков. Он почувствовал, что спал долго и сладко. «Уж день, наверное!» — подумал, зевая и крестя рот, нащупал нательный крест на груди. В шалаше была темень, девки под боком не было. Из снежных сеней доносились возня и хруст веток. Послышалось, как откинулся полог, тунгуска тихонько протолкнула хворост и втиснулась сама.
Порывшись в затухшем очаге, она нашла тлеющий уголек и стала дуть на него, подкладывая растопку. Постепенно высвечивались ее маленький носик пипкой с приплощенной переносицей, вздувавшиеся и опадавшие щеки. Заплясал в очаге робкий язычок пламени. Их глаза встретились. В полутьме Пантелей увидел, как сморщился маленький носик и залучились блестящие глаза.
— У-у-у! — показала она рукой на кровлю шалаша. И он понял, что пурга не стихает, потянулся, зарылся в одеяло, и захотелось ему вдруг, чтобы ни пурга, ни эта ночь не кончались никогда. Неприхотливая, ласковая певунья, память о которой томила сердце, никак не подходила для этой студеной ночи с камлающей старухой Хаг наверху.
Пурга бесчинствовала три дня. Весь припас был съеден за два. Но это ничуть не беспокоило ни Пантелея, ни шаловливую деву, дочь Минчака. За время, проведенное с ней, промышленный выучился здешнему языку лучше, чем его знал Вахромейка. Он больше не распускал рук, и тунгуска стала доверчивей, вела себя с ним, как с родственником: ласкалась, шалила, смеялась, но не давала повода для мужской страсти.
Он уже знал, что она с отцом и двумя братьями живет на урыките, который ватажные видели осенью. Три зимы назад был большой голод. Многие тунгусы съели своих ездовых оленей. На кочевавшую семью Минчака, хангаева рода, напали чужаки — хырыколь тэголь[78]. Ей с младшим братом удалось убежать и спрятаться. Отец же с двумя сыновьями бился с врагами. Старшего сына убили, его жену и всех оленей забрали.
Родственники помогли в беде, дали им новых оленей. Но прошлой зимой опять был голод, подаренных оленей пришлось умертвить и съесть. Мать умерла. Больше оленей никто не даст. Минчак с двумя сыновьями и дочерью живет на одном месте. Они ловят рыбу, бьют птицу, тем и питаются. Она добывает соболей. Вдруг их удастся выменять на новую упряжку.
На четвертый день пурга стихла. Передовщик выбрался из шалаша. Был сумеречный северный день. До полудня висел на небе белый месяц, низко над лесом мерцала утренняя звезда.
Тунгуска с собаками убежала добыть еду. Промышленный, взявшись за топор, стал пополнять израсходованный запас дров для чуницы, промышлявшей в этих местах. Ждать, когда свои навестят стан и выведут его к зимовью, было стыдно. В какой стороне зимовье — заплутавший передовщик не представлял.
Дочь Минчака, как называла себя тунгуска, вернулась к ночи, когда запас дров был с лихвой пополнен. К стану выскочила знакомая собака, затем другая, потом показалась тунгуска на лыжах. Смеясь, она вывалила из мешка, привязанного к паняге, с десяток куропаток и тетеревов. Попутно добыла доброго головного соболя, который и по мангазейским ценам стоил не меньше двух рублей.
Девка скинула парку и стала проворно готовить ужин, то и дело с озорством посматривая на промышленного. Пантелей же, глядя на нее, втайне любовался ловкими движениями, черными косами, лежавшими по неразвитым плечикам.
Наутро они поднялись рано, подкрепились остатками ужина, попили брусничного отвара. Пантелей нагрузил нарту, стянув груз бечевой. Тунгуска связала свои пожитки и приторочила их к широкой лыжине-волокуше. На вопросы, где ее урыкит и зимовье лучи, она уверенно указывала рукой в одну и ту же сторону. Промышленный доверился ей и пустил ее впереди себя.
Лыжи не проваливались в зализанный, уплотненный ветрами снег, нарта волоклась легко. Мест, по которым шел в пурге, Пантелей не узнавал, пока не добрался до среднего течения ручья. Здесь они с Вахромейкой прокладывали путик. Тут в его голове все встало на свои места: где зимовье и куда в пургу вынесли ноги по ветру.
Лыжного следа к зимовью не было. Передовщик решил, что Вахромейка ищет его. Нужно было идти к стану, и он знаками предложил дочери Минчака повернуть к нему, но она отказалась, указывая в сторону реки. Тогда Пантелей знаками и запомнившимися словами растолковал, что придет в гости к Минчаку. Тунгуска поняла. В ее черных глазах мелькнули недолгая девичья грусть и смущение, она рассмеялась выстывшими губами и, не оборачиваясь, заскользила своим путем.
Передовщик подошел к стану в темноте, издали почуяв дымок. Из отверстия в островерхой крыше шалаша вылетали веселые искры. Пантелей не стал подходить к жилью прямиком, но, бросив нарту, обошел его и обнаружил, что Вахромейка все это время дальше, чем на полсотни шагов, от стана не отходил: ни ухожье не проверял, ни нового не сек, ни связчика[79]не искал. Теперь понятней было, что имели в виду туруханские покрученники, когда называли его «лешим», и почему никто не брал в свои чуницы.