Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик задумался. «И ты одна плывешь?» — «Одна. Совсем одна». Он будто не поверил. «Как — одна? А не врешь?.. Может, кто тут еще под тобой спрятан?..» Он хохотнул. «Нет никого». — «И что же ты будешь делать теперь?» — «А что я должна делать, старик?» — «Как — что? — Он даже обиделся. — Жить. Как же ты будешь на свете жить одна?»
Звери ворочались, кряхтели, вздыхали во сне тяжко и длинно, как люди, как усталые старики, прижимались друг к дружке, источали запах влажной свалявшейся шерсти, звериной неги, нежности, охоты и крови. «Почему, старик, ты спрашиваешь меня об одиночестве?.. Людей на свете много. Я много их встречала; и умных и глупых; и добрых и злых. Одни меня убивали; другие любили меня, крепко любили меня. А я любила всех и пыталась излечить всех и всем помочь. И еще столько же людей я встречу; и опять одни втопчут меня в грязь, а другие воздымут до небес, и всем и каждому я помогу, согрею, утешу, волью в рот каплю воды, всуну кроху хлеба. И после этого ты говоришь мне об одиночестве? — Я рассмеялась. — Мне бы одной побыть. Мне бы отдохнуть. Вот я открываю глаза, просыпаюсь — а тут снова вокруг меня толпа, на сей раз зверья. Все лучше; они бессловесны хотя бы, не обидят, не разрежут сердце убийственным словом. Они боятся пули и ножа, да ведь и я, старик, их тоже боюсь. И всякий их боится. И мы боимся зверей, а звери боятся нас. И вот я среди них, и вот я опять не одинока. Они, бывает, роднее людей. Ласковые. Нежные. Пушистые. Головой в колени ткнутся, руку лизнут. И это их счастье. И это мое счастье, нежнейшее, нежели людское. А ты говоришь…» — «Я говорю тебе! — Он возвысил голос. — Я спрашиваю тебя! Есть ли у тебя пара! Есть ли муж у тебя! Сможешь ли ты, когда… — голос его пресекся, и он закашлялся… — когда мы высадимся на пустынный, безлюдный берег, зачать, выносить и родить?! Есть ли у тебя тот, кто заронит в тебя живое семя свое?!»
Звери, лежащие кучами, бревнами, комками сбитой шерсти, не шевелились. Баржу качало на широких волнах. Меня тошнило. Я поняла — плыть предстояло долго, и конца и краю не было водной холодной пустыне.
«Куда ты везешь зверей?» — напрямую спросила я.
«К новой жизни», — ответ пронзил меня быстрее пули.
«А старая была, что, плоха?..»
«Старой больше нет. И не будет никогда».
«А может… и новой никогда не будет, старик?..»
Он сел на корточки. Заплакал. Уронил мощный морщинистый лоб в ладони. Долго так сидел, сотрясаясь в рыданьях.
«Не говори так, одинокая. Я спас их всех. Они бежали ко мне с гор, с пастбищ, из чащоб, когда беда надвигалась. Я ладил баржу на берегу. Они все спешили ко мне. Я знал звериное слово. Одно-единственное. Я повторял его на все лады. Я говорил им одним словом: не бойтесь! Я с вами. Я вас спасу от смерти. Я построю вам большую лодку. Дерева на берегу много. Топор при мне. Я старый корабел. Я знаю, как крепить и ладить друг к дружке доски. И они помогали мне. Они тащили мне сваленные деревья в лапах, зубах, на горбах! Хоботами и клыками и тощими ребрами толкали ко мне стволы, распилы! И я работал как зверь! Пот летел с моего лба, искры летели из-под моего топора! Я сладил хорошую баржу, крепкую баржу, все звери поместились. А гул надвигался. Земля хотела расколоться и выпустить из разлома огонь и воду. Они выли и плакали. Они кричали мне на своем языке: скорей! Скорей! Хотим жить! Жить хотим! И, ты бы видела, одинокая, как я толкал их на борт, как я спускал их в трюм, как гладил их по загривкам, как любил их медвежьи, волчьи души, как целовал им носы и лапы, как кормил умирающих птенцов — изо рта в клюв! Ты искала им еду, я знаю… Там, на палубе, — мешки, ящики еды… на все зверьи и птичьи вкусы… А дом… Срубовой дом, там, наверху, на барже… Это знаешь для кого?.. Для детенышей… Для… младенчиков зверьих… чтоб им… тепло… было…»
Старик зашелся в рыданиях. Я утешала его как могла: взяла лысую голову и прижала к своему животу, и гладила потный смуглый лоб и седые космы, и целовала его в темя, и шептала добрые, ласковые слова, какие знала. Он плакал неутешно.
«А ты говоришь… новой жизни… не будет!.. — Он дрожал как зверь, утирал нос ладонью. — Как же не будет, когда они все… молодые, сильные… от них пойдут хорошие, крепкие детеныши… и земная жизнь продолжится… и род Орла возродится… и род Коня еще прославится… Неужели их всех опять… — он забился, сморщился от слез, махнул рукой, — опять убьют?!.. Несчастные!.. Несчастные они… но и мы несчастные тоже…»
«Не убьют. Не посмеют. Ведь ты же их спас».
«А что я?.. Безвестный старик. Сумасшедший. Звериный бог».
«Не плачь, — утешила я его, — я тоже сумасшедшая».
«Ты-то!.. — снова рукой махнул, — девчонка… Женщина… Тебе бояться нечего… Мы тебе найдем всегда царя… быка, коня, кулана… И он вспашет тебя, одинокую…»
«Не надо мне царя. Я сама дочь царя. Дочь царя Волка».
«Воистину сумасшедшая! — Старик мелко захохотал, и внезапен и страшен был переход от слез к смеху. — Каково!.. Она дочь волка и сама волчица, значит!.. Ну так давай мы тебя за волка и выдадим!.. А?!..»
И он схватил меня за руку и потащил к спящей волчьей стае, и вожак во сне наставил на меня уши и дрогнул всеми лапами, и старик указал мне на него, смеясь: «Вот этот… твой повелитель будет», — и я забилась, хотела вырваться, но старик держал меня крепко, цепко, и волк уже проснулся, уже втянул ноздрями воздух, а, человечий дух, свежее мясо, боится и дрожит, — и я изо всех сил крикнула старику в ухо:
«Меня нельзя выдавать ни за кого! Ни за зверя, ни за человека! У меня есть муж!»
«Где, где он?! — изгалялся передо мной старик, а слезы на его щеках кварцево блестели. — Ну, где он? Покажи! Нет его! Нет его здесь! Умер он давно! И косточки его звери давно изглодали! Выдумка твоя! Чтоб отделаться! Нет, живой не уйдешь, волчица!»
Я приблизила лицо к лицу старика, услышала чесночный запах из его древнего рта, ощутила на своих щеках его щетину и сальную курчавость седой редкой бороды, рассмотрела щетки его белых усов. Потянула его к себе ближе, поманила пальцем, показала в дальний угол трюма.
«Сам врешь. Вон он, муж мой. Лежит и спит среди зверей».
Старик напряг, сощурил подслеповатые глаза, силясь всмотреться и различить.
«Там?..»
«Да. Идем туда. За мной. Разбудим его. Спит муж мой. Разбудим его и скажем ему: вот, жена твоя пришла, скитальная волчья дочерь, прими ее, не погнушайся. Если ты ее забыл — вспомни. Если ты ее захочешь — возьми. Он обрадуется. Он давно меня не видел. Идем скорее, пока звери спят. Идем!»
Я бормотала без устали, без остановки, бред рос и ширился, я волокла старика через зверьи спины, мешки и канаты во мрак вонючего трюмного закута. Мы катились через зверей, чертыхаясь, цепляясь друг за друга, сдирая когтями кожу друг у друга с рук, проклиная друг друга, пока не оказались во тьме, и даже волоска белой бороденки старика я не могла бы разглядеть. Я все это придумала на ходу, про мужа, я испугалась, что старик бросит меня волкам, а они не почуют свою кровь, да и слова звериного, одного-единственного, я не знаю; вот я затащила его сюда, а он старый, больной и немощный, и мне ничего не стоит побороть его, вот, сейчас я могу его повалить, а что, если я притворюсь возжелавшей его, его, старого, больного и немощного, изморщенного, седого и иссохшего, да он ни за что в жизни не поверит, но люди всегда верят во все, и чем невероятнее, тем сильнее вера, сейчас я привлеку его к себе, поцелую воняющий чесноком рот, лягу на пол и повалю на себя сухие, остро торчащие кости, и он тяжело задышит, и это он теперь будет вырываться, испугавшись, потому что нет уже в нем, старике, зверьей силы, покинула его навсегда сила медвежья и волчья, и он забоится своего человечьего позора и несчастья, горя времени и жизни, а я буду, как нарочно, шептать ему в ухо горячие слова, разжигать, подзуживать, сминать его в молодых объятиях, — и он понял это, он уже сам хочет вырваться из моих рук, и он шипит мне в ухо по-змеиному: «Так это я, что ли, муж твой, шутница, волчица зубастая?!..» — а я отвечаю ему: «Так темно здесь, а я сильнее тебя, я сейчас тебя повалю и задушу, и никто не узнает никогда, здесь же одни звери, а я сама доведу баржу до берега, я с большой реки родом, я знаю, как гнать плот, как вести лодочный караван, я останусь одна со зверями, женщина и звери, к это я спасу их, я, а не ты!.. и мне достанется, старик, вся жалкая слава твоя…» — а он уже обнимал меня жалобно, просительно так, жалостливо, он уже на жалость бил, он уже просил меня, умолял: «Погоди, ну, погоди же, я пошутил, н сам не хотел, я буду хранить тебя, я буду тебе отцом, братом, другом, я буду твоей постелью и твоей миской, я буду твоей ложкой и твоим нагрудным украшением, только не убивай меня, я же не зверь, чтобы на меня охотились и убили меня, я человек, я… ЧЕЛОВЕК!..» — а я говорила: «Как здесь темно, душно, зажечь бы свет, хоть лучину, хоть язык свечи, хоть хвост каната, а то, может, шерсть из волчьего хвоста моего жениха выдерем да подпалим?!..» — и старик радостно закивал, он обрадовался, что я хочу света, он с готовностью сгорбился, ища на полу, что бы зажечь: «А вот вобла, сушеная рыба, жирная!.. она хорошо горит, не знаю, чем бы подпалить…» — и я взяла вяленую рыбину в руки, и она загорелась сама собой, запылала; и старик в ужасе отшатнулся, завопив: «Колдунья!..» — на что я ему ответила надменно: «Если будешь хныкать, на месте этой рыбки окажешься», — и вобла горела как факел, как яркий жертвенный факел, как смоляной факел, с которым гонцы бегут в ночи, и в рвущемся в духоте и вони золотом свете я и старик, мы оба, вцепившиеся друг в друга, увидели, что в углу трюма спит человек, повернувшись к нам спиной.