Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сей счет рассказывают такую историю: один из наполеоновских офицеров, свято хранивший традиции версальского этикета, доставив депешу первому консулу, поднес ее, прижимая большим пальцем к пуговице на своей шляпе. Бонапарт, весьма ревниво следивший за тем, чтобы подданные выказывали ему уважение, взял письмо, не выдав ни осуждения, ни удовлетворения. По тому почтительному виду, с которым офицер разыграл свою маленькую комедию, первый консул догадался, что в этой лести содержится нечто поучительное и полезное. Когда же выяснилось совершенно несомнительно, что этот церемониал в самом деле был в употреблении при дворе старинных французских королей, он ввел его в обиход при своем дворе, а дворянина, от которого о нем узнал, повысил в звании. Очень скоро армейские полковники начали брать пример со своего патрона-императора, так что в иных кавалерийских полках гусар не позволил бы себе поднести командиру письмо, да и вообще любой письменный приказ, не прижимая его шомполом к стволу своего карабина[323].
Как видно, колебания духа и характера нашей нации подвержены тем же законам равновесия, какие управляют колебаниями твердых тел. Расшитые золотом кафтаны и жеманная галантность двора Людовика XV породили карманьолы[324]и грубые речи безжалостных санкюлотов 1793 года. Не прошло и нескольких лет, как отвращение, вызванное этим чудовищным бесстыдством, заставило французов, как мы все помним, возвратиться к титулам, орденским лентам, расшитым фракам и толпам камергеров, так что Людовик XVIII по прибытии во Францию в 1814 году нашел монархическую мишуру подновленной и совершенно готовой к употреблению.
Быть может, лучше всего об этих резких перипетиях можно судить по тем пьесам, какие представлялись на театре в этих разные эпохи. В комедиях Дора, Мариво и Пуансине, которые игрались вплоть до 1791 года, персонажи разговаривают по-прежнему на приторном придворном языке. Но не прошло и двух лет, как в том самом Париже, где зрители млели от удовольствия, слушая пошлые речи аббатов и полковников, принятых в узком кругу, театры уже не представляли ничего кроме отвратительных драм вроде «Страшного суда над королями»[325].
После этих двух отклонений в противоположные стороны во время Директории общество вернулось в состояние относительного равновесия. Смешение всех классов общества и их непринужденное поведение в эпоху Консульства отражены очень точно в комедии-водевиле «Фаншон, мастерица играть на виоле». Бонапарт мало-помалу окружал себя настоящим двором, и уже шла речь о замене наградного оружия крестами. Именно в этих обстоятельствах и был представлен водевиль «Фаншон», где жаргон, на котором изъяснялись в будуарах при Людовике XV, был воспроизведен в утрированном виде, но с нескрываемым восхищением. То был урок учтивости и галантности, преподанный нации, и та восприняла его с энтузиазмом. Невозможно даже вообразить, в какой неизъяснимый восторг приводили людей той эпохи, еще не оправившихся от потрясений 1793 года, все галантные пошлости, какими сыплют в этой комедии аббат де Латеньян и некий полковник, притворяющийся обойщиком и в полном соответствии с новейшими идеалами равенства сватающийся к девушке, играющей на виоле[326].
Я не сомневаюсь, что пьеса эта, долгое время пользовавшаяся большим успехом, в немалой степени способствовала возрождению во Франции учтивых манер. То был переход ко временам Империи, когда и при монаршем дворе, и на театральной сцене люди брали за образец придворных Людовика XIV.
Чопорности имперского периода пришла на смену вместе с Реставрацией не знающая меры полу-галантная, полу-моральная утонченность, нашедшая себе очень точное выражение в пьесах, представлявшихся на сцене «Драматической гимназии» до самой революции 1830 года[327].
А затем это великое событие вновь потеснило забавлявших нас слащавых марионеток, и вдруг нашлись люди, которые, забыв о прошлом и пренебрегая будущим, сочли своим долгом ради упрочения победы держаться грубо и неприветливо, отрастить усы и бороду, курить табак едва ли не посередине гостиной[328], презирать женщин и высказывать свои взгляды исключительно в форме апофегм и приказаний.
Совершенно очевидно, что этим мелочным подражанием повадкам санкюлотов 1793 года мы обязаны мариводажу[329] и ханжеству эпохи Реставрации. Но в эту эпоху политический маятник отклонился в сторону не так сильно, как в царствование Людовика XVI, поэтому и санкюлоты нашего времени оказались куда менее грозными и менее отвратительными, чем во времена Робеспьера. Порой можно заметить, что они сами стыдятся собственной грубости, а в костюме и в речах у них заметно нечто кисло-сладкое, смесь суровости и элегантности, грубости и робости, по вине которой они держатся в свете весьма несмело. Французы от природы наделены тактом, и люди эти ощущают, что их деланое республиканское пуританство вовсе не подобает ни нашему времени, ни нашей нации.
Я никогда не забуду манерного, надутого болтуна, который незадолго до событий 5–6 июня 1832 года[330] говорил одной даме и мне: «Конечно, это великая, огромная жертва; но должна пролиться кровь; да, сударыня, должна пролиться кровь!» Сей отважный юноша – сам, впрочем, не способный ни на какую жестокость – был одет в коричневый редингот, сливающийся с его черным галстуком; речи эти он держал, грациозно облокотившись одной рукой на камин и легонько помахивая тонкой коричневой тросточкой, которую держал в другой руке, затянутой в белую перчатку. «Да, Бог свидетель! – повторял он, не меняя ни позы, ни выражения лица, – ради упрочения революции 1830 года нужно отрубить три или четыре сотни голов». «Мне больно об этом говорить, – продолжал он, с улыбкой глядя на собеседницу, смотревшую на него с ужасом, – но такова фатальная необходимость… необходимость в философическом смысле слова». И, упирая на эти слова, он по-прежнему улыбался. Что же до меня, я предчувствовал несчастья, которые произошли в Париже тремя днями позже, и меня приводила в трепет кровожадная учтивость, с какой меня предупреждали об участи, мне, возможно, грозившей. То была одна из форм учтивости 1832 года.
Впрочем, эта изысканная, даже элегантная грубость людей от шестнадцати до тридцати пяти лет порождена не только политическими событиями и политическими страстями. Ее возникновению в очень большой мере способствовали форма и природа тех ученых занятий, каким предавалось юношество в последние несколько лет. Важнейшая из дополнительных причин этого изъяна – почти исключительное пристрастие к изучению Средневековья[331]. В самом деле, во всех исторических и нравоописательных трудах, в литературных и художественных творениях этой эпохи на горстку редких добродетелей и немногочисленных красот приходится обилие пороков, преступлений и странностей, которые могут обладать притягательностью лишь в такие времена, как наше, когда юношество томится