Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С той поры, сгорев душою,
Он на женщин не смотрел,
Он до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел.
Он себе на шею четки
Вместо шарфа навязал,
И с лица стальной решетки
Ни пред кем не подымал.
Полон чистою любовью,
Верен сладостной мечте,
A. M. D.*своею кровью
Начертал он на щите.
И в пустынях Палестины,
Между тем как по скалам
Мчались в битву паладины,
Именуя громко дам,
Lumen coeli, sancta Rosa![17]
Восклицал он, дик и рьян,
И как гром его угроза
Поражала мусульман.
Возвратясь в свой замок дальний,
Жил он, строго заключен,
Всё безмолвный, всё печальный,
Как безумец умер он.
Припоминая потом всю эту минуту, князь долго в чрезвычайном смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно было соединить такое истинное, прекрасное чувство с такою явною и злобною насмешкой? Что была насмешка, в том он не сомневался; он ясно это понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы A. M. D. в буквы Н. Ф. Б. Что тут была не ошибка и не ослышка с его стороны — в том он сомневаться не мог (впоследствии это было доказано). Во всяком случае выходка Аглаи, — конечно, шутка, хоть слишком резкая и легкомысленная, — была преднамеренная. О «рыцаре бедном» все говорили (и «смеялись») еще месяц назад. А между тем, как ни припоминал потом князь, выходило, что Аглая произнесла эти буквы не только без всякого вида шутки, или какой-нибудь усмешки, или даже какого-нибудь напирания на эти буквы, чтобы рельефнее выдать их затаенный смысл, но, напротив, с такою неизменною серьезностью, с такою невинною и наивною простотой, что можно было подумать, что эти самые буквы и были в балладе и что так было в книге напечатано. Что-то тяжелое и неприятное как бы уязвило князя. Лизавета Прокофьевна, конечно, не поняла и не заметила ни подмены букв, ни намека. Генерал Иван Федорович понял только, что декламировали стихи. Из остальных слушателей очень многие поняли и удивились и смелости выходки и намерению, но смолчали и старались не показывать виду. Но Евгений Павлович (князь даже об заклад готов был побиться) не только понял, но даже старался и вид показать, что понял: он слишком насмешливо улыбнулся.
— Экая прелесть какая! — воскликнула генеральша в истинном упоении, только кончилось чтение. — Чьи стихи?
— Пушкина, maman, не стыдите нас, это совестно! — воскликнула Аделаида.
— Да с вами и не такой еще дурой сделаешься! — горько отозвалась Лизавета Прокофьевна. — Срам! Сейчас как придем, подайте мне эти стихи Пушкина!
— Да у нас, кажется, совсем нет Пушкина.
— С незапамятных времен, — прибавила Александра, — два какие-то растрепанные тома валяются.
— Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, — лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но — если ты искренно прочла, — прибавила она почти шепотом, — то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать. Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.
Между тем князь здоровался с генералом Иваном Федоровичем, а генерал представлял ему Евгения Павловича Радомского.
— На дороге захватил, он только что с поездом; узнал, что я сюда и все наши тут…
— Узнал, что и вы тут, — перебил Евгений Павлович, — и так как давно уж и непременно предположил себе искать не только вашего знакомства, но и вашей дружбы, то и не хотел терять времени. Вы нездоровы? Я сейчас только узнал…
— Совсем здоров и очень рад вас узнать, много слышал и даже говорил о вас с князем Щ., — ответил Лев Николаевич, подавая руку.
Взаимные вежливости были произнесены, оба пожали друг другу руку и пристально заглянули друг другу в глаза. В один миг разговор сделался общим. Князь заметил (а он замечал теперь всё быстро и жадно и даже, может, и то, чего совсем не было), что штатское платье Евгения Павловича производило всеобщее и какое-то необыкновенно сильное удивление, до того, что даже все остальные впечатления на время забылись и изгладились. Можно было подумать, что в этой перемене костюма заключалось что-то особенно важное. Аделаида и Александра с недоумением расспрашивали Евгения Павловича. Князь Щ., его родственник, даже с большим беспокойством; генерал говорил почти с волнением. Одна Аглая любопытно, но совершенно спокойно поглядела с минуту на Евгения Павловича, как бы желая только сравнить, военное или штатское платье ему более к лицу, но чрез минуту отворотилась и уже не глядела на него более. Лизавета Прокофьевна тоже ни о чем не захотела спрашивать, хотя, может быть, и она несколько беспокоилась. Князю показалось, что Евгений Павлович как будто у ней не в милости.
— Удивил, изумил! — твердил Иван Федорович в ответ на все вопросы. — Я верить не хотел, когда еще давеча его в Петербурге встретил. И зачем так вдруг, вот задача? Сам первым делом кричит, что не надо стулья ломать.*
Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил так несерьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных-то вещах говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно если сам захочет, чтобы не разобрали.
— Я ведь на время, на несколько месяцев, самое большее год в отставке пробуду, — смеялся Радомский.
— Да надобности нет никакой, сколько я по крайней мере знаю ваши дела, — всё еще горячился генерал.
— А поместья объехать? Сами советовали; а я и за границу к тому же хочу…
Разговор, впрочем, скоро переменился; но слишком особенное и всё еще продолжавшееся беспокойство все-таки выходило, по мнению наблюдавшего князя, из мерки, и что-то тут, наверно, было особенное.
— Значит, «бедный рыцарь» опять на сцене? — спросил было Евгений Павлович, подходя к Аглае.
К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о «рыцаре бедном» быть не могло и что она даже не понимает вопроса.
— Да поздно, поздно теперь в