Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ишь как супится! – забавляется с внучкой Прокопий Веденеевич. Сунул в крошечный ротик внучки палец и удивился: – Ужли зубы режутся?
– Два зубика прорезалось.
– Экая ранняя да зубатая. На зубок-то надо бы гостинца купить. Погоди ужо, завтре будем дома – сбегаю в лавку к Юскову. И тебе куплю на платье и на сарафан. Выряжу на погляд всей деревне. Кашемировую шаль куплю.
– Ой, што вы, тятя!
– Ничаво, жить будем. Погоди ужо.
– Кабы Филя так-то.
– У Фили в кармане волки выли, да и те в лес убежали. Я хозяин в доме. Прислон ко мне держи.
– Я и так, тятенька…
– Жалеть буду. Потому в первородном виде явилась ты ко мне ноне из рук матушки, со мной и быть тебе. Филина статья у скрытников. Елистрах приобщит, должно.
Помолились и начали трапезу.
– А ты ешь, ешь, Меланья, – потчевал Прокопий Веденеевич, точно Меланья явилась к нему в гости. – Сметану-то не жалей. И мясцо.
– Маловытная я.
– Пересиливай нутро. Ешь побольше, станешь потолще.
– Ох, кабы мне пополнеть, как матушка.
– Окстись! Не поминай паскудницу-рябиновку. Она завсегда была тельна, как корова стельна, а так и не разродилась добрым плодом. Как за сорок перевалило, так и утроба салом заплыла. Все от нечистой силы.
Сахарной осыпью серебрились жнивье и отава по меже, когда Меланья со свекром вышли с серпами дожинать рожь.
Белесым пологом навис туман над ржаными суслонами по взгорью, а в низине, в логу, он лежал, как перина в серой наволочке, и пенился. Вершины кудрявых берез торчали из перины, как золотые веники. Солнце проглядывало сквозь мерок, и лучи его цедились на землю красные, будто кровь.
Не разгибая спины, Меланья шла и шла по своей загонке с серпом, оставляя на жнивье толстые, туго стянутые свяслами ржаные снопы.
К вечеру дожали полосу, и Прокопий Веденеевич сплел в углу на восток «отжинную бороду», а Меланья потянула ее за колосья обеими руками, приговаривая:
– Тяну, тяну ржаную бороду! Отдай мне припек и солод. Оставь себе окалину, окалину, окалину!
– Расти, расти, борода, – вторил Прокопий Веденеевич. – Расти, разрастайся, новым хлебом наряжайся. Придем к тебе с серпами, сожнем тебя с песнями.
Оставив «ржаную бороду» в покое, присели возле суслона передохнуть. Кругом по взгорью белеют заплатами пашни сельчан, утыканные суслонами. Кое-где видны несжатые полосы – мучение многодетных солдаток. По оврагу темнели заросли лиственного леса, прихваченные первыми заморозками. Прямо над головой летел косяк курлыкающих журавлей. Еще выше – длинная лента гогочущих гусей.
– Притомилась?
– Нисколечко.
– Проворная. Загляденье, как жнешь.
– С мальства жну.
– А я вот про жизню подумал. Есть ли ей начало и конец? Неведомо. Смутность в миру великая, а твердости нету: что, к чему? Вот сицилисты объявились. И без Бога, и без царя. Сами по себе. Жизню помышляют перевернуть, а к чему? Старая крепость самая верная, ее бы надо крепить. А сила где? Нету!
Меланья молчит, слушает. Подобные рассуждения не трогают ее, как далекие горы…
– К обеду завтре управимся с кладью ржи, и домой. В баньке попаримся.
Помолчали.
– Ноне в зиму рысаков попробую объездить. Ямщину гонять буду в город. И ты со мной съездишь.
– Правда? Ой, как хочу посмотреть город! Большой, одначе?
– Сутолочный. Без ума и памяти. Одно греховодство.
– Сказывают, дома там большущие. Правда?
– Чего в тех домах? Стылость. В наших стенах теплее и просторнее. Хоть на полатях лежи, хоть на кровати. Сам себе старшой. Кабы вовсе отторгнуться от сатанинского мира, вот благодать была бы.
– Пустынники живут так.
– Што пустынники? Вера у них куцая, без простора души. Нам бы со своей верой в пустынность, да чтоб не одной семьей, всей деревней.
– Да ведь у всех разные толки.
– То и грех! Кабы один наш толк утвердился.
Опять помолчали.
– Ноне явись ко мне, как во сне приключилось.
Меланья сжалась в комочек, втиснувшись спиной в суслон.
– Как, тятенька? – тихо спросила, облизнув пересохшие губы.
– В рубище Евы.
– Грех-то, грех-то!
– Святость!
– Тятенька!
– Жалеть буду. Холить. Потому дороже всего на свете для меня теперь ты. Сынов окаянная рябиновка из сердца вынула. Может, Бог пошлет внука.
Прокопию Веденеевичу надо бы сказать – сына, но он еще не успел подумать, кто ему теперь Меланья: жена или невестка?
– Што скажут-то! Што скажут! – простонала Меланья.
– Плюнь на всякий наговор и живи. Наша вера такая, у других этакая. Вот на Маркела Христофорыча чего не говорили, а он на всех начхал и жил по нашей вере с Апросиньей. Двух внуков заимел.
Руки и ноги Меланьи точно кто повязал железными путами. Сохли губы, а в глазах приютилась кротость, как у овцы. Что еще толковал свекор, не слушала. Шла к стану и не видела собственных ног в броднишках, хоть и глядела в землю.
После ужина, когда стемнело, Меланья залезла в стан и долго кормила грудью Маню, покуда дочь не засопела. Укутала Маню в шаль и положила к Анютке.
За пологом, закрывающим вход в стан, полыхал костер. Пламя то вздымалось ввысь, то болталось из стороны в сторону красными космами. Где-то там, возле костра, сидит Прокопий Веденеевич и ждет ночи. Шубы не греют Меланью – озноб трясет. Кто-то скребется в изголовье, мыши, что ли? День за днем Меланья перебирает всю свою жизнь, и кругом одно повиновение чужой воле. То помыкал родной тятенька, то братья, то свекор, то свекровка, то муж Филя. «Ничего-то я не свершила по своей думке. Все из чужих рук. Как фартук: то наденут, то скинут и бросят. Ах, если бы Тима! Вот я бы с ним… Царица Небесная, што лезет в голову-то?» – испугалась.
Вспомнила побаску поселенцев про раскольников. «Что ни дом, то содом; что ни двор, то гоморр, что ни улица, то блудница».
«Может, и правда, старая вера самая греховная? – спросила себя Меланья. – С ума сошла! Што в голову втемяшила!» И поспешно сняла кофтенку. Свернула ее комом и сунула в изголовье. На юбке намертво затянулся узел, и Меланья никак не могла распутать его. Рвала – силы не хватило. Выползла из-под шуб, нашарила впотьмах серп, резанула холщовую завязку, и юбка сама упала к ногам. И опять нырнула под шубы, как щука в омут…
Тянется, тянется время! На пологе шевельнулась углистая тень, заслонившая огонь костра. «Осподи благослови!» – раздался голос Прокопия Веденеевича, и полог приподнялся.
Мрак, тишина. Тихое бормотание молитвы – слов не разобрать, хоть Меланья вся превратилась в слух.
Приподнялся полог, и дохнуло морозом. Меланья – ни жива ни мертва.
Шершавая ладонь легла на ее груди.
– Озябла?
– Н-нет. Сердце чтой-то.
– Экая ты худенькая!..
III
На Рождество явился из тайги Филя с охотничьей добычей, диковатый. Дядя Елистрах-пустынник довел Филю до религиозного исступления. На Меланью Филя не успел глянуть, потому и не заметил перемены в жене. Полчаса творил молитву, чем не в малой мере удивил отца. Поклоны бил с усердием, не жалея лба. Потом выложил из мешков связки беличьих шкурок, трех первеющих соболей, добытых в Белогорье, шкуры росомахи и двух пестунов-медвежат.
Отец хвалил Филю за удачливую охоту, расспрашивал про таежное житье-бытье, а Меланья собирала на стол, умышленно сторонясь мужа. Виноватость плескалась на ее щеках бордовым румянцем.
Обычно Меланья держала голову вниз, трепетала перед свекром. Холщовые кофтенка и юбка на ней всегда были старенькие, заношенные. Теперь Меланья голову повязала кашемировым платком, и узел кос, небрежно сложенный на затылке, падал ей на шею. За такое святотатство радеть бы Меланье целую неделю. А тут еще новенький сатиновый сарафан, какой за всю бытность в доме Боровиковых в глаза не видывала сама Степанида Григорьевна. Под сарафаном – сарпинковая кофта, перламутровые пуговки по столбику и у запястий, как у городчанки.
Но Филя ничего не заметил. Знай себе бубнит про спасение души, и что ни слово, то крест. Косматый,