Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он уже собирался сесть на свою постель – одеяло и ранец, покрытый тщательно сложенной непромокаемой подстилкой, и тут заметил на ней сверток и несколько писем. Кто-то из вестовых принес ему почту, добрая душа! Посылка была от Элизабет – какая она милая, что помнит о нем! Да, прислала все, о чем просил, и не навязала ему бесполезных пустяков, какие обычно посылают солдату на фронт. Но пока ничего нельзя трогать, разве только свечи, а остальное утром поделят по-братски все обитатели погреба. Таков хороший неписаный закон, один из многих: каждую посылку делят поровну на все отделение, чтобы никто не остался с пустыми руками, а особенно – те, кто так беден или одинок, что ничего не получает из дому. Какая Элизабет милая, что помнит о нем!
Он распечатал письмо, руки его слегка дрожали от усталости и от разрывов, сотрясавших землю. Спохватился, зажег новую свечу, поднеся к огрызку старой, задул огарок и заботливо спрятал, чтобы после отдать кому-нибудь из пехоты. Письмо было прелестное, неожиданно нежное. Она только что вернулась из Хэмптон-Корта, – ходила туда поглядеть на цветы. Сады сильно запущены, на Большой Аллее ни цветочка – садовники ушли воевать, и в Англии теперь нет денег на цветы. А помнит ли он, как они бродили там в апреле, пять лет тому назад? Да, он помнил, и сердце его сжалось от внезапной мысли, что впервые в жизни он за всю весну не видел ни одного цветка, не видел хотя бы первоцвета. Крохотная желтая мать-и-мачеха, которую он так любит, вся загублена фосгеном. Дальше Элизабет писала:
«На прошлой неделе я видела Фанни. Она изящна и очаровательна, как никогда, и на ней изумительная шляпа! Говорят, она очень привязалась к одному блестящему молодому ученому, он химик и делает какие-то поразительные вещи. Он смешивает всякие вещества и делает опыты с дымом и убивает им десятки бедных маленьких обезьянок. Ужасно, правда? Но Фанни говорит, что это очень важно для войны».
Его снова стало мутить. Он повернулся на бок и попытался вызвать рвоту, но ничего не вышло. Захотелось пить, и он глотнул затхлой воды из фляжки. Какая Элизабет милая, что помнит о нем!
Письмо Фанни было очень бойкое и веселое. Была там-то, делала то-то, видела то-то. Как поживает дорогой Джордж? Она так рада, что на Западном фронте еще не было боев!
«Недавно видела Элизабет, – говорилось дальше в письме. – Она немножко озабоченная, но выглядит прелестно. С ней был очаровательный молодой человек – он американец и сбежал из Йэля, чтобы вступить в нашу авиацию».
Тяжелые снаряды рвались все ближе. Они падали по четыре, на небольшом расстоянии друг от друга: немцы пристреливались. За противогазовым занавесом послышался треск – остатки дома напротив рухнули, снесенные прямым попаданием. От каждого разрыва все в погребе вздрагивало, трепетал огонек свечи.
Что ж, это мило, что Фанни ему написала. Очень мило. Она хорошая. Уинтерборн взялся за остальные письма. В одном конверте, из Парижа, оказался «Бюллетень писателей» – список убитых и раненых французских литераторов и художников и вести о тех, кто на фронте. Он ужаснулся, увидев, как много погибло его парижских друзей. Синим карандашом было отчеркнуто несколько запоздалое сообщение о том, что мсье Джордж Уинтерборн, le jeune peintre anglais,находится в учебном лагере в Англии.
Еще одно письмо переслала ему Элизабет. Лондонский агент по продаже картин извещал Уинтерборна, что некий американец приобрел один из его эскизов за пять фунтов, но, узнав, что сам художник сейчас на фронте, пожелал вместо пяти уплатить двадцать пять. Прилагается чек на двадцать два с половиной фунта (за вычетом десяти процентов комиссионных). Экое нахальство, подумал Уинтерборн, – взять проценты за комиссию с денег, которые я получил в подарок. Но, понятно, Дело остается Делом. А какой щедрый этот американец. На редкость добрая душа! Солдатское жалованье – пять франков в неделю, так что эти деньги очень даже кстати. Надо написать и поблагодарить…
Последнее письмо оказалось от Апджона, от которого больше года не было ни слуху ни духу. Видимо, Элизабет просила его написать и сообщить, что нового. Мистер Апджон в письме разливался соловьем. Он теперь на улице Уайтхолл, – занят «делами государственной важности». Уинтерборн развеселился при мысли: наконец-то государство оценило, сколь важен мистер Апджон! Мистер Шобб съездил во Францию, провел три недели на фронте, а ныне пребывает в тылу. Товарищ Бобб выступил как рьяный противник войны. Его засадили на полтора месяца в тюрьму. Его друзья «пробились» к некоему влиятельному лицу, которое затем «пробилось» к секретарю кого-то власть имущего – и мистера Бобба выпустили как человека, занятого земледельческим трудом. И теперь он «трудится» на ферме, которую устроила некая дама-благотворительница для интеллигентов – убежденных противников войны. Мистер Уолдо Тобб обрел свое призвание в военной цензуре и блаженствует: пусть не в его силах заставить людей говорить то, что хочет он, зато он не допустит, чтобы они написали хоть слово, оскорбительное для империи, дорогой его сердцу как второе отечество…
Джордж усмехнулся про себя. Забавный малый этот Апджон. Он вытащил складной нож – надо соскрести грязь с башмаков, не то их не расшнуруешь. Наверху с треском рвались снаряды. Один разорвался совсем близко за погребом. Казалось, крыша подпрыгнула, что-то ударило Уинтерборна по темени, и свеча погасла. Не сразу удалось вновь ее зажечь. Проснулись остальные.
– Что стряслось?
– Да ничего, просто трахнуло рядом. Сейчас залягу.
– Далеко ходил?
– Опять на передовую, за офицерами.
– Как добрались?
– В порядке, все целы. Только газа кругом до черта. Без маски не вылезайте.
– Спокойной ночи, старина.
– Спокойной ночи, друг.
Три следующие ночи прошли как будто спокойнее. Газа было не так уж много, но немецкая тяжелая артиллерия била непрерывно. На третью ночь умолкла и она, Уинтерборн улегся еще засветло и уснул крепким сном.
Внезапно он проснулся и сел. Кой черт, что случилось? Его оглушил чудовищный грохот и рев, словно разом началось извержение трех вулканов и сорвались с цепи десять бурь. Земля содрогалась, как будто по ней мчались галопом бешеные табуны, стены погреба ходили ходуном. Уинтерборн схватил каску, бросился к выходу мимо вестовых, которые с криком повскакали на ноги, отдернул было противогазовый занавес – и отпрянул. Была еще ночь, но небо сверкало сотнями ослепительных огней. Палили две тысячи британских орудий, грохот и пламя заполнили небо и землю. На полмили к северу и насколько хватал глаз к югу орудийные вспышки по всему фронту слились в одну слепящую цепь. Словно руки исполина, все в перстнях, сверкающих прожекторами, дрожат во тьме, словно бесчисленные гигантские алмазы искрятся и блещут яркими лучами. Блеск, и грохот, и ни мгновенья передышки. Лишь двенадцати или четырнадцатидюймовое морское орудие, стоявшее совсем близко за поселком, ухало гулко и мерно, словно отбивая такт в этом аду.
Уинтерборн, спотыкаясь, побежал вперед, где развалины не заслоняли происходящего. Скорчившись за остатками какого-то разрушенного дома, он поглядел в сторону немецких окопов. Там длинной, неровной стеной поднялся дым, раздираемый бесчисленными багровыми молниями разрывов. А в глубине все ярче и ярче сверкали орудийные вспышки: батарея за батареей открывала огонь, и казалось – грохот и пламя уже достигли предела, но они все нарастали, все усиливались. Уинтерборн не услышал – отдельных звуков нельзя было различить, – но увидел, как первый немецкий снаряд разорвался, немного не долетев до их поселка. В первых слабых лучах рассвета смутно темнели тучи дыма над немецкими окопами. То была артиллерийская подготовка наступления, которого ждали так долго. Уинтерборн ощутил дрожь в сердце, та же дрожь сотрясала землю, и воздух дрожал.