Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виноградины. Сжимаешь их зубами, одну за другой, выдавливаешь сочную мясистую мякоть, добираешься до чуть горчащей косточки… Непристойно набухшие грозди, сгрудившиеся на лозе, точно маленькие ядра, свинцовые шарики, сгустки растительной слизи, отрава… Только подумаешь о них, и мчишься, задыхаясь, в уборную. Если на другом конце столовой какая-нибудь невинная заблудшая душа прельщалась переливающимся перламутром очищенных от кожуры ягод, Уилл поспешно отворачивался. Ничего не мог с собой поделать. Он просыпался посреди ночи от кошмара: ему снилось, будто он туго спеленут толстой виноградной лозой, а из ушей у него прорастает темно-зеленая листва, усики винограда заползают в глотку, душат… По утрам Уилл потихоньку от сестры Блотал пробирался в туалет и спускал в белоснежный унитаз маленькие, идеально отшлифованные бусины, чей пурпур был достоин королевских ожерелий.
Но сейчас Уилл пил кефирный чай и лакомился пирожком. В весе он так и не прибавил, на самом деле даже потерял по меньшей мере пятнадцать фунтов – парадный костюм болтался на нем, словно на живой вешалке. Под туго накрахмаленной белой манишкой (запонки из оникса и черный сатиновый кушак) – летняя нижняя рубашка, а под нижней рубашкой аккуратный шов длиной всего-навсего в шесть дюймов, будто одинокий рельс, проложенный по склону живота. Рукомесло доктора Келлога. Разрезал, погрузил руки в кишки, нащупал, извлек и собственноручно зашил. Пациенты поговаривали, что в минуты досуга, путешествуя или диктуя, доктор практикуется, штопая детские одежонки – глаз сохраняет остроту, пальцы – проворность, стежок – прочность. Слухи слухами, но на прочность стежка Лайтбоди не жаловался: рана затянулась хорошо. Хотя, с его точки зрения, операция никаких результатов не дала. Пламя в кишках малость притихло, будто газ под чайником привернули, но не угасло – гложет и гложет.
Он хотел бы задать вопрос, он готов был подняться во время одного из этих нелепых выступлений Шефа перед публикой – только волка в клетке недоставало! – хотя, надо признать, номер классный, – но так и не отважился. А в частной беседе, на консультации у Линнимана или у самого бородатого Шефа-недомерка, Уилл больше не жаловался. Он научился симулировать выздоровление. Выбора нет: или подыгрывать им – или захлебнуться в молоке, подавиться виноградом. Отец велел ему оставаться в Санатории столько, сколько понадобится, он давно уже подобрал сыну заместителя на фабрике. Элеонора, проведя здесь уже шесть полных месяцев, даже думать не хотела об отъезде. Вот и приходилось торчать в Бэттл-Крике, в Санатории, выплачивая в фонд Келлога ежемесячно сумму, которая разорила бы любое южноамериканское государство, и продвигаясь черепашьими шагами к выздоровлению. Он прикинул: если пробудет здесь до 1920 года, пламя в кишках постепенно угаснет (при условии, что он не будет поддерживать его спиртным, сигарами, кофе и настоящим мясом – а чего стоит жизнь, если от всего этого надо отказаться!), но вес его к тому времени станет меньше, чем был при рождении. Занятный парадокс. Уилл обдумывал его, шаря языком во рту, чтобы выудить застрявшие между зубов крошки печенья. В комнату впорхнула Элеонора – как всегда, вслед за ней появился Фрэнк Линниман.
Элеонора задержалась в зале вместе с группкой энтузиастов, чтобы поахать над только что прослушанной лекцией, а Уилл дожидался ее здесь, под сенью иззубренной листвы, размачивая скуку, будто жесткую корочку, в стакане опостылевшего чая. Жена приблизилась, шурша юбками, издавая не то квохтанье, не то мурлыканье – о, как действует на нервы этот звук! – и вот она уже болтает о чем-то, о глиняных черепках, о человеческих черепах, о какой-то экспедиции, куда ее пригласил Фрэнк, а любезнейший Фрэнк, конечно же, стоит себе рядом с ней, ухмыляется.
– Только до обеда, – выдохнула Элеонора, заглядывая Уиллу в лицо и тут же отводя взор, словно догадываясь, что ничего хорошего в глазах мужа не прочитает. – Вирджиния Крейнхилл тоже пойдет с нами. А может, и Лайонел.
– Экспедиция? – запоздало откликнулся он.
Жена уже отвернулась, обратившись к обрюзгшей даме, затянутой в платье из желтой тафты. Дама совсем недавно организовала у себя в Милуоки клуб глубокого дыхания, и для полного счастья ей не хватало лишь одного: присоединиться к здешней группе под руководством Элеоноры. Юбки зашуршали вдвое громче, дамы удалились. Уилл уставился на Линнимана и обреченно попытался выдавить из себя улыбку.
Линниман окинул его медицинским оком.
– Понравилась новая диета? – спросил он. – Привыкаете помаленьку?
– Вы имеете в виду – к еде? – отозвался Уилл. – Да. Разумеется. Ее ведь в последнее время признали полезной для человеческого существования, даже необходимой, не правда ли? Разве ваши неустанные исследования и эксперименты давали иной результат?
Линниман на подначки не поддавался. Улыбнулся молча, кивнул, лицо спокойное, а что на уме? Внезапно Уиллу страшно захотелось врезать как следует кулаком в физиологическое брюхо доктора, чтоб тот скорчился от боли на полу, но он переборол искушение.
– О какой это экспедиции говорила Элеонора?
– Ах да, – Линниман, отвлекшийся было на другого пациента, вновь повернулся к собеседнику. – Я занимаюсь френологическими исследованиями. Нам уже столько известно о черепе современного человека, а о черепе древних людей – почти ничего. Мы только что обнаружили индейское поселение, судя по всем признакам – древнее, чем потаватоми. Это в районе Спрингфилда, к западу от города. Профессор Гундерсон лечится у нас от тяжелой автоинтоксикации. Но вообще-то он археолог. Он и нашел это поселение и предложил мне воспользоваться случаем собрать несколько черепов.
– При чем тут Элеонора?
Линниман посмотрел пациенту прямо к глаза.
– Мне жаль об этом говорить, но она скучает. Сами понимаете, долгие зимние месяцы и так далее… Мне удалось привлечь ее к моей работе, или, скорее, к моему хобби. Главная моя работа, конечно же, медицина.
– Конечно, – подтвердил Уилл.
– Мы хотим определить интеллектуальные способности и эмоциональные склонности древних индейцев. Просто любопытства ради. Черепа сохранятся в моей коллекции. Элеоноре это полезно. Свежий воздух, солнце.
– Наверное, ей придется копать?
– О нет, нет, – Линниман позволил себе сдержанный смешок. – Ни в коем случае. Мы наняли двух работников. Ни профессор Гундерсон, ни Элеонора не готовы к такого рода физической активности – во всяком случае, пока. Господи, неужели вы считаете, что я способен подвергнуть вашу жену хотя бы малейшей опасности?
Уиллу не слишком-то понравилось выражение «подвергнуть вашу жену». «Подвергнуть», только этого не хватало. Он сам охотно подверг бы эту ухмыляющуюся гиену кое-какой физической обработке. Но, как он ни злился, как ни терзался, приходилось мириться. Уилл и в лучшие времена не отличался драчливостью, а сейчас – не дай бог ткнут пальцем в брюхо. И так уж кажется, будто этот пирожок в животе на сковородке поджаривается. В любом случае, Элеонора поступит так, как ей заблагорассудится. Отправится в свою экспедицию, а ты тут зубами скрежещи.
В этой ситуации он чувствовал себя беспомощным, что, собственно, и ожидалось от пациента Санатория. Верно говорил Хомер Претц: доктор лишает человека самостоятельности, возвращает его в детство, и, если надеешься хоть когда-нибудь выбраться из пеленок, приходится мириться с кормлением в час по чайной ложке, с виноградной диетой и синусоидными ваннами, с бесчисленными стаканами молока, не говоря уж об идиотских лекциях и насильственном разлучении законных супругов. Но сейчас при виде жилистого, высокомерного Линнимана – этого символа и оплота Санатория, Уилл вдруг почувствовал себя независимым. Пусть это чувство было несколько иллюзорным, и все же… У него есть тайна. Тайна Уилла касалась как раз бессилия. Не психологического бессилия, какое он только что испытал благодаря Элеоноре и ее сомнительной экспедиции в сопровождении троих кавалеров (двое из которых точно неженаты), и не той беспомощности, к которой вынуждали в Санатории, обихаживая, сюсюкая или наказывая; эта тайна касалась самой что ни на есть реальной физической импотенции, которую он столь внезапно обнаружил в холодную ноябрьскую ночь, когда Элеонора предложила ему оплодотворить ее.