Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черная ирония австрийцев простерлась даже до того, чтобы сделать местом казни исторический замок Буонконсильо – священную жемчужину Тренто, превращенную в австрийскую казарму.
Вечером 11 июля 1916 года заключенный замка Буонконсильо повторял с замиранием сердца знакомые строки Джозуэ Кардуччи:
– Не хотите исповедаться или, может быть, покаяться? – спросил капеллан Джулиан Пош[418], внимательно посмотрев ему в лицо[419].
– И рад бы, да не в чем, – ответил узник Буонконсильо со снисходительной улыбкой.
– Таков порядок для любого христианина, – смутился Пош. Он с самого начала ощущал неловкость в стенах этого каземата.
– Боюсь, мои убеждения помешают осуществлению вашей благородной миссии, – сказал осужденный. – Я вижу, вам затруднителен итальянский. Можете говорить на своем родном языке, – добавил он по-немецки.
Капеллан провел в камере два часа – с четырех часов вечера до шести, – и для него это стало почти невыносимо.
А Баттисти, наоборот, как будто пытался ободрить его и отвлечь от тяжких мыслей.
Он рассказывал о своей семье, о брате, который оказался в австрийской армии. Судьба брата беспокоила его, собственная – нисколько.
– Мне так жаль вас! – искренне сказал Джулиан Пош, испытывая невероятную тяжесть в груди. Каждая минута становилась все мучительнее.
– Стоит ли беспокоиться, падре? – ответил Баттисти. – Мне вот совсем себя не жаль, и я совершенно спокоен. Я достаточно пожил и немало успел, чтобы считать свою жизнь ненапрасной. За сорок два года я успел гораздо больше, чем иные за гораздо более долгую жизнь.
Плюньте в лицо тому, кто скажет, что умирать нестрашно…
Казнь Чезаре Баттисти напоминала спектакль или ритуальное убийство, окруженное всевозможными символами. Так, в последний момент была куплена на рынке гражданская одежда, чтобы унизить приговоренного и доставить к месту казни не в офицерском мундире, а в цивильном.
Вторым актом издевательства стала организованная для Баттисти демонстрация отношения к нему местных жителей: его провезли в открытой телеге по родному городу Тренто, чтобы он мог слышать оскорбления своих земляков, называвших его «канальей», «собакой» и «изменником».
Баттисти взошел на эшафот со словами: «Тренто будет итальянским!» и шагнул в вечность.
Но, добавив позорных деталей к этому ритуальному убийству, австрийцы просчитались. Провоз через весь город, оскорбления, казнь через повешенье, сломавшаяся перекладина виселицы, доставившая лишние мучения приговоренному, радостное ликование экзекуторов над телом Баттисти – все это превратило происходящее в трагическую литургию для итальянцев.
Последней научной работой трентинского географа оказался атлас «Венеция – Джулия», найденный в месте расположения его отряда и посмертно опубликованный Олинто Маринелли в 1920 году.
Сорокадвухлетний красавец Чезаре Баттисти, политик и ученый, отец троих детей, на следующий день после своей гибели стал национальным героем, великомучеником и знаменем Италии, которому поклонялись и отдавали честь вооруженные патриоты.
О нем сочиняли пьесы и поэмы, ставили спектакли и радиопостановки. Портреты Баттисти вышивали на знаменах, а войска уходили в бой под звуки посвященного Баттисти марша «La leggenda del Piave»[420].
И произошло невероятное. То был почти исключительный случай, когда смерть национального героя послужила призывом для других итальянцев.
За Тренто бились кровопролитно, утомительно долго, но упорно – с одержимостью самоубийц и жаждой самопожертвования. Итальянцы – люди экзальтированные.
Антанта выполнила свои обещания. Тренто стал итальянским, но стал ли он свободным – вот вопрос.
Родственники Баттисти после этого оказались в центре внимания, и на них распространился ореол героя-мученика. В Италии есть мемориальная доска, посвященная матери Баттисти – Виттории Фоголари. На доске слова: «В этом доме родилась графиня Виттория Тереза Фоголари, мужественная мать национального героя Чезаре Баттисти».
Жена Баттисти всегда разделяла взгляды мужа, но она не хотела этой войны, предчувствуя несчастье. До последней минуты Эрнеста надеялась на его возвращение, а потом, когда надеяться уже было не на что, стояла перед открытым окном и, раскинув руки, изо всех сил держалась за обе стороны широкого оконного проема.
Костяшки пальцев побелели. Она как будто удерживала саму себя, чтобы не броситься в это окно, не вылететь черной птицей во вдовьем оперении.
Из ее груди вырывался немой крик, длинные косы растрепались по плечам, она их не чувствовала, как не чувствовала всего своего тела. Только ноющие от напряжения пальцы она чувствовала, и это казалось спасением.
Мимо окна проплывали фиолетовые сумеречные облака, выделяясь на синем южном небе. Но ничего этого больше не было, ни неба, ни облаков. «Senti: il vento de l’alpe…»[421]
Она ничего не чувствовала – ни ветра, ни Альп.
Спустилась на первый этаж, вытащила из сундука старое бабушкино платье, совсем простое, черное, с огромным некрасивым белым воротником грубой вышивки, и, надев его, подошла к распятию в маленькой темной комнате, опустилась на колени.
Только в этом дешевом, выцветшем платье она могла молиться Анжеле Меричи, святой из Брешии, защитнице вдов и осиротевших детей.
«O Angela santa, proteggi con cuore materno le giovani perché, educate all’amore sereno e casto, sul tuo esempio promuovano con amore generoso e premuroso la dignità della donna sia nel matrimonio che nella vita consacrata, e con la luce della fede e la forza della speranza favoriscano una convivenza rispettosa e solidale. O Angela santa, prega per noi e proteggici…»[422]