Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И у такого чтения есть образ. На фотографии, сделанной в 1940 году, когда бомбили Лондон, видны руины библиотеки. Сквозь пробоину в крыше видны призраки стоящих вокруг домов, центр зала завален досками и обломками мебели. Но полки были сделаны на совесть, и книги, кажется, совсем не пострадали. Три человека стоят среди этого безумия: один, словно не зная, какую книгу выбрать, читает заглавия на переплетах; другой, в очках, тянется за нужным томом; третий читает, держа открытую книгу в руках. Нельзя сказать, что они повернулись спиной к войне или игнорируют разрушения. И они не считают, что выбор книги важнее жизни снаружи. Они пытаются бороться в заведомо проигрышной ситуации; они отстаивают общее право задавать вопросы; они снова пытаются найти – среди руин, в безумном прозрении, какое дает иногда чтение, – понимание.
Словно терпеливейший из алхимиков, я всегда воображал и мечтал попробовать нечто иное, и охотно пожертвовал бы ради этого всем радостным и суетным, как в прежние годы люди сжигали мебель и стропила крыши ради своего magnum opus[660]. Что это? Сложно сказать: просто книга, книга в нескольких томах, книга, которая и на самом деле книга, продуманная и надежная, будто дом, а не просто сборник мыслей, какими бы чудесными они ни были… Вот, друг мой, признание во грехе, от которого я тысячи раз отрекался… Но грех этот не отпускает меня, и ныне я уже близок к успеху. Разумеется, речь не идет о полном завершении моего труда (Бог знает, кому такое под силу!), но фрагмент его готов… И это доказывает, что книга существует и что я заранее знал о том, чего все равно не смогу осуществить.
В знаменитой повести Хемингуэя «Снега Килиманджаро» главный герой, умирая, вспоминает рассказы, которые он уже никогда не напишет. «У него хватило бы материала по крайней мере на двадцать рассказов о тех местах, а он не написал ни одного. Почему?»[662] Он упоминает всего несколько рассказов, но список, конечно же, должен был быть бесконечным. Полки не написанных нами книг, как и те, на которых стоят книги, нами не прочитанные, уходят во тьму самых дальних закоулков вселенской библиотеки. А мы остаемся у того места, где только начинаются книги на букву А.
Среди книг, которые я не написал, – среди книг, которые я не читал, но хотел бы прочесть, – есть и «История чтения». Я вижу ее вон там, в том месте, где кончается освещенная секция библиотеки и начинается следующая, темная. Я могу описать ее обложку и вообразить, каковы на ощупь ее кремовые страницы. С похотливой точностью я представляю себе темную ткань переплета, тисненые золотые буквы. Я вижу скромный титульный лист, остроумный эпиграф и трогательное посвящение. Я знаю, что там будет обширный и увлекательный алфавитный указатель, который доставит мне немало радости, а в нем такие названия, как (возьмем для примера букву Т): Табу авторские, Тавро (см. Экслибрис), Танталовы муки читателя, Тарзана библиотека, Татуировки литературные, Терзания цитатами, Техники чтения проверка, Тирания героев (по отношению к авторам), Титульный лист, Толстого канон, Трансформация персонажей…
Я знаю, что в книге, как прожилки в мраморе, будут подписи к иллюстрациям, которых я никогда раньше не видел: фреска VII века с изображением Александрийской библиотеки глазами художника-современника, фотография поэтессы Сильвии Плат, которая читает вслух в саду под дождем; набросок комнаты Паскаля в Порт-Рояле, где видно, какие книги лежат у него на столе; фотографии покоробленных морем книг, спасенных одной из пассажирок «Титаника», которая отказалась покидать корабль без них; список рождественских подарков Греты Гарбо, написанный ею собственноручно в 1933 году, где среди прочих книг, которые она собирается покупать, есть и «Мисс Одинокое Сердце» Натанаэла Уэста[663]; Эмили Дикинсон лежит в постели в чепчике с рюшами, а вокруг нее разложены шесть или семь книг, названия которых я не могу разобрать.
Я представляю себе книгу открытой у меня на столе. Она написана в дружеском тоне (я чувствую, каким он должен быть), доступно, информативно – и в то же время заставляет задуматься. Автор, чей портрет я вижу на изящном фронтисписе, приятно улыбается (не могу сказать, мужчина это или женщина; бороды и усов нет, инициалы могут принадлежать кому угодно) – я в хороших руках. Я знаю, что, продвигаясь от главы к главе, я буду представлен древней семье читателей, к которой принадлежу и сам; некоторые из членов этой семьи знамениты, многие – неизвестны. Я познакомлюсь с их обычаями и узнаю, как эти обычаи изменялись и как изменялись сами читатели, познавая, словно древнюю магию, способность превращать мертвые значки в живую память. Я прочту о триумфах, гонениях и чуть ли не тайных открытиях. И в конце концов я стану лучше понимать, кто же такой я – читатель.
То, что книга не существует (или не существовала), – не повод игнорировать ее, ведь не стали бы мы игнорировать книгу, посвященную воображаемому предмету. Много томов написано о единорогах, об Атлантиде, о равенстве полов, о загадочной Смуглой леди сонетов и не менее загадочном юноше. Но сюжет, которому посвящена эта книга, охватить особенно трудно; можно сказать, что он целиком состоит из отступлений. Одна тема тянет за собой другую, анекдот вызывает в памяти другой, как будто и не связанный с предыдущим, и автор двигается вперед, словно ему ничего не известно о причинно-следственной связи или о диалектике истории, на практике демонстрируя, как свободен читатель, даже когда он пишет о чтении.
Вот в этой-то очевидной случайности и есть метод: в книге, которую я вижу перед собой, рассказана не только история чтения, но и история простых читателей, людей, которые на протяжении столетий предпочитали одни книги другим – иногда по совету старших, иногда спасая от забвения запыленные тома, иногда выбирая несколько имен среди тысяч своих современников. Это история маленьких триумфов и тайных страданий читателей и того, как это все произошло. Вот что поминутно захронометрировано в этой книге, в историях из повседневной жизни нескольких обычных людей, сохранившихся в памяти семьи, в охотничьих рассказах, в событиях, произошедших давным-давно где-то далеко. Но говорится в ней всегда об отдельных личностях и никогда о нациях или поколениях – их выбор это не вопрос истории чтения, а вопрос статистики. Рильке спросил однажды: «Возможно ли, что вся история человечества ложно истолкована? Что все прошедшее искажено, ибо нам вечно толкуют о массах, тогда как дело совсем не в толпе, а в том единственном, вкруг кого она теснилась, потому что он был ей чужд и он умирал? Да, возможно»[664]. Вот об этом ложном истолковании автор «Истории чтения» точно знал.