Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если вернуться к отношениям Хамзы и Его Матери: они являли собой некую неразрывность двух существ? он и она подчинялись общему закону всех палестинцев или же любимый сын и мать-вдова являются одним целым? Теперь, выносив в себе и вскормив эту пару, я не могу прогнать мысль об инцесте.
Искалеченные, погибшие палестинцы и фидаины были не самой главной причиной моей ненависти к Хусейну, черкесам и бедуинам. Мне было достаточно почерневших от пыток ног Хамзы, ран на его ногах, которых я никогда не видел, при этом я понимал, что эти ноги принадлежат не мне, а палестинской общине.
Всегда наступает момент, когда понимаешь: пора, но пока еще не пришло время спрашивать себя о существовании в этом мире палестинского сопротивления и его отклика в моей душе, об этих революциях, коих все мы являемся зрителями, утонувшими по уши в бархатном кресле театральной ложи. И как наблюдать, кроме как из ложи, за этими революциями, если они, прежде всего – войны за освобождение? От кого мы будем освобождаться?
Махджуб всё рассказал мне о восьмилетней девочке, в которую он был влюблен? Кажется, он говорил мне о муслине, о материи и цвете платьев, из-под которых выглядывали только пальцы ног. Что стало с ней? Он вспоминал о ребенке. Она умерла? Он жил с мертвой, пряча труп? Следовать за Махджубом, возможно, означало следовать за похоронной процессией. Маленькая возлюбленная была холодна, но это все-таки была женщина? Он говорил мне об этом метафорически?
Если сейчас Тель-Заатар, «холм тимьяна», похож на луг, на котором могли бы пастись нормандские молочные коровы, когда-то это был самый многонаселенный палестинский лагерь в Бейруте. Там жил Али с другими членами ФАТХа. Он никогда не летал на самолете. Когда случались авиакатастрофы, он пел, смеялся и танцевал.
Вот территория, и ее экспроприация-депривация вызывает страх. Вся Палестина и каждый палестинец чувствовали, как «бездна разверзлась под ногами». Надо было вновь обретать нацию и здоровье.
– Ты отправляешься через час?
– Да.
– На самолете?
– Да.
– А если твой самолет упадет?
В газетах часто писали о самолетах, разбившихся о горы, упавших в море, исчезнувших на Северном полюсе, когда раненые пассажиры ели мертвецов. Али было двадцать лет и он говорил по-французски.
– Не будем сейчас об этом. Если авария неизбежна…
– Но нам нужны твои кости.
Никто не знал заранее, где будет хоронить своих мертвых, потому что в Палестине кладбищ не хватало так же, как и пахотных земель.
– Как тебя зовут?
– Али.
– Нет. Имя, которое дал тебе дед?
Сегодня один из командиров ФАТХа сказал мне:
– Али похоронен с другими убитыми в Тель-Заатаре. Отдельных могил мало. Там мы хоронили целыми казармами. Солдат не имеет права одному занимать целую могилу, даже если она вырыта совсем неглубоко. Мы утаптывали мертвых, чтобы их поместилось четверо, и все головой к Мекке. Но почему ты меня об этом спрашиваешь? Траур по одному? Зачем говорить о нем в твоей книге? Ты часто виделся с ним?
– Три раза.
– И только. Ты не можешь носить траур по одному-единственному фидаину. Я принесу тебе книгу записей, там тысячи имен, тебе придется заказать несколько километров крепа.
Палестина это уже была не территория, а возраст, потому что юность и Палестина – синонимы.
Али в 1970:
– Почему ты соглашаешься со мной разговаривать? Обычно пожилые – ты уж меня прости – разговаривают только друг с другом. А нам отдают приказы. Они знают такие вещи, которые молодые начинают понимать, только когда у них разыграется ревматизм. Раньше, когда старики становились мудрыми, они надевали чалму, ее нужно было заслужить. Посмотри хорошенько вокруг.
– Командиры не расспрашивают тебя?
– Никогда. Они все знают. Всегда.
Согласиться на территорию, пусть самую крошечную, где палестинцы имели бы свое правительство, столицу, свои мечети, церкви, кладбища, мэрии, памятники мученикам-борцам за свободу, ипподромы, аэродромы, где подразделение солдат дважды в день демонстрировало бы главам иностранных государств различные виды оружия, – это было святотатством столь серьезным, что даже думать об этом было смертным грехом, предательством дела революции. Али, а все фидаины были похожи на него, мог принять лишь революцию грандиозную, подобную сполоху фейерверка, пожару, перескакивающему с банка на банк, с театра на театр, с тюрьмы на дворец правосудия, и оставляющему целыми и невредимыми лишь нефтяные скважины, принадлежащие арабскому народу.
– Тебе шестьдесят лет, ты не совсем сгорбленный старик, просто уже слабый. Каждый мусульманин должен затаить дыхание перед стариком и обуздать силу. Здесь никто не осмелится тебя прикончить. Мне двадцать, я могу убивать и меня могут убить. Если бы тебе сейчас было двадцать, ты бы тоже был с нами. Физически с нами. Может, с автоматом? Хочешь знать, убивал ли я? Я и сам не знаю, но я прицеливался и стрелял, я хотел убить. Ты слабый и не можешь прицелиться, потому что зрение плохое, но если у тебя достаточно сил, чтобы нажать на курок, ты сделаешь это? Ты пришел сюда, но у тебя есть защита – возраст, ты мог бы отказаться от такой защиты?
Вряд ли мой ответ представлял какой-то интерес, пришлось промолчать. Годы и немощь стали моим иммунитетом, о чем мне и напомнил Али.
– Я говорю тебе это, потому что знаю: я готов принять смерть не ради молодых, а ради страдающих ревматизмом стариков. Или ради трехмесячных младенцев, которые и не узнают ничего ни о моей жизни, ни о моей смерти.
Передавая слова погибшего молодого человека – если он умер в Тель-Заатаре, значит, это было в 1976, выходит, ему было двадцать шесть – теперь, когда кости его и плоть давно уже сгнили, перемешавшись с останками еще по крайней мере троих фидаинов, я не чувствую никакого волнения. Али уже даже не голос, вернее, это очень слабый голос, уже почти не слышный за моим.
– В Тель-Заатаре начальники – он так и сказал: «начальники», а не командиры – всегда разговаривают друг с другом очень тихо, а с нами очень громко, как будто мы не способны их понять. Они любят говорить о высоких материях, очень часто о Спинозе, несмотря на его происхождение. А еще о Ленине. И о законах Хаммурапи. Мы, простые фидаины, молчим, чтобы расслышать приказы начальников: приготовить чай с мятой или кофе по-турецки.
– Что ты сделаешь с моими костями? Куда их бросишь? Ведь у вас нет кладбища.
– Очистить их от мыса и хрящей будет просто, ведь у тебя нет ни жира, ни мышц, потом разложим в пакеты, унесем в сумках и бросим в Иордан (невесело смеется).
Снова улыбается, и с улыбкой шутит, мы оба ценим эту шутку:
– А когда война закончится, может, получится выловить их в Мертвом море, хотя вряд ли.
Мне было запрещено любить Али. Красота его тела, его лица, его кожи волновали меня, но что делать с идеологией, товарищ?