Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выпал первый снег и растаял. Холод, что до сих пор доставлял нам немалые неудобства и который мы кляли, теперь кажется нам мягким; в соединении с сыростью холод стал пронзительным, и мы уже не знаем, куда от него деваться. Чтобы совсем не закоченеть, я схожу на землю и, придерживаясь за холку лошади, пытаюсь идти. Первые шаги мне даются с трудом, но — даются. И это несколько обнадёживает. Вероятнее всего, сказывается действие холода: боль притупилась и не доводит меня до обморочного состояния. Спустя час я иду наравне со всеми и только слегка прихрамываю. Конечно, если б не лошадь, я бы не был таким ходким. Хартвик и де Де рядом. Они настоящие друзья.
28 октября
Меня уже не радует гроздь рябины под шапочкой снега, а если и радует, то только потому, что ягоды можно съесть. Голод становится невыносимым. Воспоминания об Изольде не приносят удовольствия, но наводят тоску; как бы я до сих пор ни крепился, а должен признаться: её замужество больно задело меня. И хотя в наших отношениях этот её брак ничего не может изменить, она всего-то поменяла одного старика на другого, у меня ощущение, будто я потерял будущее...
Ночь. Сплошная ночь. И в душе, и вокруг. Мы уже идём и ночами. Я опять отстаю. Последний снегопад навалил сугробов. Мне, хромому, с несгибающимся коленом трудно преодолевать их. Временами я сажусь на лошадь и немного еду трусцой. Но всё равно своих не догоняю. Лошадь выбивается из сил: мне иногда кажется, что если она вдруг, поскользнувшись, упадёт, то уж больше и не поднимется. Хартвик и де Де, отстав от полка, поджидают меня. Пытаются подбадривать, но я вижу их мрачные лица и понимаю, с каким трудом им даётся этот нарочито бодрый тон. У меня комок подкатывает к горлу, и я молчу, чтобы не выдать себя, не произнести слова благодарности навзрыд.
Мы втроём уже не стремимся нагнать полк. У нас, как, впрочем, и у всех остальных, одна надежда — скоро Смоленск, где нас ждут и припасы еды, и тепло, и передышка. Кажется, отними эту последнюю надежду — и половина нашей армии прекратит борьбу за выживание. Мы за каждым поворотом дороги ищем глазами Смоленск, мы разминаем промерзшие, будто деревянные, пальцы, чтобы покрепче схватить чашку с супом, какую нам должны предложить, но Смоленска всё нет, и мы уж готовы от голода эти свои пальцы грызть, как, говорят, уже кто-то и делал... Ночь, ночь. Дорога заснеженная, обледеневшая, кое-где освещена пламенем костров. Солдаты жгут телеги и кареты, ибо нет сил тащить из леса валежник и хворост.
Близ Смоленска, 30 октября
Вот наконец и Смоленск. К сожалению, он не стал краше за те три месяца, что мы его не видели. Несколько убогих деревянных сооружений, поставленных наспех для гарнизона, да множество палаток, раскинутых на старых пожарищах, — это весь красавец-город. Чашка супа, которая мне досталась, которая грезилась мне целую вечность, оказалась не более чем чашкой тёплой воды с единственной плавающей в ней достопримечательностью — подгнившей картофелиной величиной с куриное яйцо. Но я рад и этому, ибо подозреваю — даже такой баланды хватит не всем. Мы отдыхаем в Смоленске пару дней. Наша «зимняя квартира» представляет собой угол из двух сохранившихся каменных стен, завешанный задубевшими на морозе конскими шкурами. Нам на головы не падает снег, нам в лицо не бьёт ветер — и ладно, остальное как-нибудь стерпим.
Почти невозможно достать что-либо из фуража. Бедные лошади выбивают из-под снега комья мёрзлой земли, выщипывают редкие травинки. Долго они не протянут. Хартвик притащил вчера охапку соломы — выпросил у земляка-нормандца, а четверо доведённых до отчаяния алеманов-колбасников, коим, я знаю точно, не посчастливилось даже заглянуть в котёл с супом и негде было разжиться фуражом, едва не отняли у нас и это. Мы дрались геройски и не посрамили Францию. Немцы убрались ни с чем.
1 ноября
Мы покидаем Смоленск с той мыслью, что не столько отдохнули в нём, сколько потеряли время. Как уж было не раз в начале кампании, мы дали русским возможность подтянуться, перегруппироваться. Уверен, скоро мы почувствуем их свежие силы.
Что за бездарное бегство с распущенным, горделиво задранным хвостом! Наши военачальники никогда так не напоминали мне павлинов, как сегодня... А порой мне кажется, что император намеренно создаёт нам невыносимые трудности; как будто он задался целью оставить на этой проклятой дороге всех свидетелей своего поражения. Впрочем, последнее — только мои домыслы; изнурённый недоеданием, смертельно уставший, потерявший веру во всё и вся, я могу и ошибаться в оценках; быть может, на сытый желудок я усмотрел бы в отступлении Бонапарта проявление гениальности, а распущенный павлиний хвост вполне логично принял бы за жизненно необходимое запугивание врага. Но, увы, мне, человеку, не чуждому высоких устремлений, видящему смысл земного бытия в преобладании духовного над плотским, ищущему совершенств во всеобщем несовершенстве, всё ещё грезится чашка супа, и моё плотское преобладает столь уверенно, что во мне остаётся всё меньше человека и появляется всё больше зверя, — и мир я сегодня вижу в безрадостных тонах...
Нам крепко достаётся от казаков, хотя и им приходится не сладко под нашими пулями. Казаки стали прямо-таки неотвязными, вероятно, почувствовали слабину. Они, не опасаясь уже ответных вылазок, после своих атак не уходят далеко. Мы видим их постоянно: то цепочкой, по-волчьи, след в след пересекают они поле — сотня, вторая, третья... то замелькают в лесу их красные лампасы и папахи, а то пронесутся стайкой тени по серебристому в ночи снегу, быстро и беззвучно. Горнист то и дело трубит тревогу. Мы круглые сутки держим палец на курке...
Вдруг падает моя лошадь и через минуту агонии бездыханная вытягивается на снегу. Толпа голодных солдат, до сих пор вяло бредущая, живо реагирует на это падение. Солдаты молча сходятся отовсюду, достают ножи, солдаты в предвкушении пиршества улыбаются. Я, сам не знаю почему, рассвирепев, пытаюсь не подпустить их к своей лошади. Но меня отбрасывают легко, словно щепку, и даже де Де с Хартвиком не в силах мне помочь; друзья не понимают моей ярости, и я не понимаю, отчего у меня на щеках появились слёзы. Мы видим спины, склонённые над трупом, мы видим споро мелькающие локти, и через пять минут сами, снедаемые голодом, кидаемся в эту свалку за куском конины.
Кто-то, забрызганный кровью, истекающий слюной, поучает, что у лошади наиболее употребляемо в пищу мясо из передней части. Но мы не обращаем на эти слова ровно никакого внимания, наваливаемся на тёплый труп (о Господи, ведь это моя лошадь! как я без неё!) и кромсаем его где придётся — откуда удалось подступиться к нему. За этой работой от соприкосновения с тёплым мясом отогреваются руки. Но теперь от крови склеиваются пальцы. В последние полгода у всех у нас довольно часто склеиваются пальцы от крови — и чужой, и своей. Я отираю руки о снег; с куском мяса, дымящимся на морозе, подхожу к ближайшему костру. Конина, даже если и хорошо приготовленная, достаточно пропёкшаяся на жару, — груба и жестка, жилиста; неприятно пахнущий жир в крупных жёлтых бляшках при иных обстоятельствах вызвал бы отвращение, однако нам сейчас не до отвращения — набить бы чем-нибудь желудок. Мы с остервенением рвём зубами плохо пропечённое, полусырое мясо. Отталкиваем друг друга от огня — каждый спешит сунуть в угли свой кусок конины. Сок шипит на угольях, запах горелого мяса тревожит обоняние. Мы исходим слюной, в наших желудках творится нечто невообразимое. Торопимся. Хочется утолить голод, прежде чем опять появятся казаки, хочется успеть до очередной тревоги; хочется хоть чуточку соснуть и не оказаться в колонне последним…