Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Клод заставлял его дорого платить за свои услуги — и в прямом, и в переносном смысле. В его карманы перешло целое состояние. А если к этим суммам присоединится еще и надбавка за риск быть разоблаченным, его аппетиты станут и вовсе чудовищными. Этого нельзя допустить — несмотря на свою жажду славы, он не хотел достичь ее именно таким путем.
Много раз он спрашивал себя, а не начать ли и в самом деле работать в одиночку. Но нет, он никогда бы не сумел с такой легкостью приближаться к незнакомым женщинам, заговаривать с ними, приглашать их к себе, увозить, ломать всю эту гнусную комедию — а потом усыплять их с помощью хлороформа, привязывать к креслу и зажигать угольную печь… Не говоря уже о том, что от тел потом нужно было избавляться, — эту грязную работу он также сам не мог делать.
Клод считал его своим вечным должником — еще и из-за сифилиса. Его молочный брат… Страшная болезнь, которая унесла его отца, передалась не только ему, но и Клоду, сыну их общей кормилицы, которая заразилась от него во время кормления… Так что они братья вдвойне, как часто говорил Клод с недобрым смехом, но он в ответ даже ни разу не улыбнулся. Озлобленность Клода еще выросла с тех пор, как у него появилась эта отвратительная язва во рту, уже изуродовавшая ему верхнюю челюсть.
Да, Клод был его слабым местом, но в то же время он всегда превосходно выполнял его указания и, конечно, не имел ни малейшего желания быть обнаруженным. Заключив эту сделку, он словно подписал договор с дьяволом.
Была еще Обскура — через нее тоже могла просочиться какая-то информация. Обскура знала о его интересе к картинам Мане. Может быть, она слышала о той реконструкции «Завтрака на траве», которая была обнаружена в Отей… Она могла рассказать доктору, к которому ходила на прием, а после была с ним в «Фоли-Бержер», о «живой картине», для которой сама позировала в доме терпимости. А этот доктор — кто знает? — мог быть знаком с психиатром, лечащим его мать, этим… как бишь его? Рошем. И вот доктор Рош заметил связь между рассказами своего приятеля и бредом своей пациентки… А приятель обратил внимание на параллель между «Завтраком на траве» в Отей и «Олимпией» в доме терпимости. Он ведь вроде бы еще и художник-любитель…
Он попытался вернуться к мыслям о своей будущей «картине». Идеально было бы подождать семь-восемь часов после смерти, чтобы исчезло судорожное напряжение черт, вызванное асфиксией. Такая отсрочка позволяла создать поразительную иллюзию жизни. К этому моменту уже начнется день.
Сейчас было три часа ночи. Скоро Клод принесет ему негритянку. С ней потребуется больше работы, чем с Обскурой. Ее придется пристегнуть ремнями к стулу, специально предназначенному для этой цели, а до этого надеть на нее платье, предварительно разрезанное сзади, повязать на голову косынку, укрепить в ее руках букет, для чего слегка согнуть правую руку и удержать ее в таком положении с помощью тонкой стальной проволоки. Затем слегка наклонить ее торс и голову, как на картине, обратив ее лицом к госпоже, и, чтобы удержать голову, поставить между нижней челюстью и плечом кофейную ложечку.
Который час? Он посмотрел на часы, потом вспомнил, что делал это буквально десять минут назад. Нельзя так нервничать. Надо унять нетерпение. Это может пагубно отразиться на его работе.
Он посмотрел вокруг себя. Его мастерская выходила окнами на север. Этот дом, огромный, как средневековый замок, был построен отцом для матери двадцать пять лет назад по проекту Джозефа Пэкстона, архитектора, создавшего знаменитый «Кристал Пэлас» в Лондоне для международной промышленной выставки 1851 года. На создание этого архитектурного шедевра его вдохновил цветок гигантской водяной лилии — Victoria amazonica, — за что польщенная королева пожаловала ему дворянство. Такая аналогия была довольно забавной: ведь скоро в его собственной мастерской взрастет великолепный цветок, который он сохранит для вечности. Его шедевр не принесет ему ни дворянского титула, ни официальных почестей. Но его творческие амбиции были выше всех этих погремушек.
Свою склонность к живописи он унаследовал от матери. Ее картины отличались необычайной четкостью и изяществом линий и нежнейшими цветовыми оттенками. Но он в конце концов преодолел все эти условности, занявшись фотографией. Здесь уже не имели значения ни линии, ни краски. Точнее, красок было всего три: белая, черная и нескончаемое множество оттенков серого. Что касается очертаний, они могли быть более или менее четкими в зависимости от самих предметов, освещения и быстроты передвижения затвора.
Искусство, порожденное индустриальной революцией, лишенное цветности, механическое, химическое, в котором результат возникал мгновенно, достаточно было лишь нажать на спусковой рычаг затвора, но основанное на концепции, вызревавшей в течение долгих лет. Искусство, создающее точную копию, а не более или менее приблизительное подобие. Искусство, требующее изобретательности и по этой причине стоящее бесконечно выше всех предшествующих. Речь шла уже не о ловкости рук и способности точно изображать предметы, а о работе интеллекта.
Крупное состояние позволяло ему с головой уйти в свою работу. Он мог спокойно жить вдали от этого гнусного мира и был свободен от большинства его ограничений. Сейчас он еще раз с удовлетворением подумал об этом, оглядывая мастерскую, где одна стена была стеклянной, а потолок достигал семи метров в высоту. Помещение было размером с заводской цех — так захотел отец, — и хотя оно совершенно не подходило матери, для его собственных нужд было идеально.
Если бы еще модели не так сильно напоминали о себе своим запахом и не раздражали слишком пристальными взглядами… И если бы их присутствие не привлекало множества мух, которые назойливо жужжали и бились о стекло, а потом падали мертвыми на паркет — весь пол вдоль стеклянной стены был ими усеян.
Внезапно раздались три удара в дверь.
— Входи! — резко крикнул он, раздраженный тем, что его оторвали от привычного самосозерцания.
Появился Клод с мартиниканкой на руках, словно молодожен, вносящий свою избранницу в супружескую спальню. При мысли об этом Люсьен Фавр не смог удержаться от улыбки. По какой-то несправедливости, одной из тех, что бывают свойственны природе, болезнь Клода продолжала развиваться, тогда как он сам, кажется, сумел полностью от нее избавиться.
Но с того момента, как Клод посадил мертвую женщину на стул — теперь издалека ее можно было принять за живую, — для Люсьена Фавра, кроме нее, уже ничто не существовало. Он торопливо приблизился к своему будущему шедевру. Наконец-то он займется оформлением сюжета — поместит ее на стуле должным образом, наденет на нее платье, бледно-розовый цвет которого гармонировал с оттенком кожи Олимпии, повяжет на голову косынку, укрепит в руках букет, выглядящий как дар от восторженного поклонника.
Для очистки совести он подошел к фотографической камере, укрепленной на штативе, и заглянул в окошко видоискателя, чтобы убедиться в точности выбора точки съемки, ракурса и направления съемки. Не то чтобы он был в этом не уверен, но с появлением первой модели что-то могло слегка измениться. Удостоверившись, что все в порядке, он занялся размещением мартиниканки. От ее позиции будет зависеть то, насколько правдоподобной окажется иллюзия жизни. Тело мартиниканки было не слишком податливым, и только механические приспособления могли удержать его в нужном положении. Иначе оно выглядело бы неестественным. Понадобились два кожаных ремня: один прошел на уровне талии, другой протянулся от левой подмышки к правой груди, удерживая торс в чуть наклонном положении. Закончив работу, он сделал пару шагов назад и, взглянув на результат, остался доволен. Затем отошел еще дальше, чтобы увидеть общий план. Оставалось расположить локоть мартиниканки под нужным углом и приподнять правую руку, после чего можно будет наконец ее одеть. Для этих целей он приготовил тонкую стальную проволоку, достаточно гибкую, чтобы можно было ее сильно согнуть, но достаточно прочную, чтобы выдержать вес головы. Ему нравилась эта работа, она поглощала его всецело. Эта фаза чисто механических действий следовала за возникновением замысла. Этот переход к практическому осуществлению был ни с чем не сравнимым удовольствием.