Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К серии образов евреев начала революции возвращает нас «Повестью о рыжем Мотелэ» поэт Иосиф Уткин (1894-1945). Хотя повесть грустная, она вместе с тем искрится радостным лукавством. Отец и дед Мотелэ были портными; в детстве Мотелэ мечтал об ученье в «хедере», но судьба решила иначе: и он пошел по стопам отца и деда, стал портным. «И ставил он десять заплаток на один жилет». Несмотря на убогую жизнь, Мотелэ не унывает. Для него каждый дом — «своя родина, свой океан»:
И под каждой слабенькой крышей, как она ни слаба,
— свое счастье, свои мыши, своя судьба...
По-разному складывается счастье:
Мотелэ мечтает о курице,
а инспектор курицу ест.
И так во всем: Мотелэ любит Риву, но у Ривы отец раввин. И он никогда не согласится отдать свою дочь замуж за Мотелэ. Новая жизнь улыбнулась Мотелэ в тот день, когда в первый раз в Кишиневе «пели не про царя».
Брюки, жилетки, смейтесь!
Радуйтесь дню моему:
госпо-дин по-лиц-мейстер
сел в тюрьму.
Этот день в Кишиневе
был молодым, как заря!
Первым, — когда в Кишиневе
пели не про царя!..
У Эдуарда Багрицкого еврейство представлено новым общественным типом, сложившимся в годы гражданской войны. Глубоким лиризмом овеян в поэме Эдуарда Багрицкого «Дума про Опанаса» образ комиссара Когана, павшего жертвой махновских банд. Коган был комиссаром продотряда, в котором служил Опанас; Опанас сбежал из отряда, мечтая вернуться к труду хлебопашца. Но у гражданской войны своя неумолимая логика: «Хлеборобом хочешь в поле, а идешь бандитом». Опанас попадает к махновцам. Махно велит выдать Опанасу шубу и прочую экипировку и вот:
Опанас глядит картиной
В папахе косматой,
Шуба с мертвого раввина
Под Гомелем снята...
Отряду Махно удается поймать комиссара Когана и Опанасу поручено его убить. Не по душе Опанасу это поручение: «Кровь — постылая обуза мужицкому сыну» и, оставшись с глазу на глаз с Коганом, Опанас предлагает ему: «утекай же в кукурузу — я выстрелю в спину», и, если он, Опанас, промахнется, «разгуливай с Богом». Но, «оправляя окуляры», Коган отвечает:
«Опанас, работай чисто,
мушкой не моргая.
Неудобно коммунисту
бегать, как борзая!»
Коган показан здесь идейным, мужественным человеком, до конца преданным большевистской революции, без тени сомнения и критики. Таков же и Миндлов, заведующий военными курсами в повести Либединского «Комиссары» (1925). Таковы же у писателей неевреев руководитель партизанского отряда в Восточной Сибири Левинсон в «Разгроме» (1927) Александра Фадеева, политкомиссар Лейзеров в повести Всеволода Иванова «Хабу» (1927) и даже чекист Клейнер в повести Александра Аросева «Записки Терентия Забытого» (1921). Похожи в «Тихом Доне» Шолохова руководитель парткома Абрамсон и юная коммунистка-еврейка Анна Погудко, которую Абрамсон направляет к коммунисту Бунчуку, чтобы обучить ее пулеметному делу. Бунчук, узнав, что Анна — еврейка, говорит ей: это хорошо, что она будет обучаться пулеметному делу; «за евреями упрочилась слава, и я знаю, что многие рабочие так думают — я ведь сам рабочий, — что евреи только направляют, а сами под огонь не идут. Это ошибочно, и ты блестящим образом опровергнешь это ошибочное мнение...»
* * *
Русская художественная литература очень богата произведениями, изображающими эпоху нэпа, но в очень немногих из них показаны и евреи. Заслуживает быть отмеченным, что о нэпе писали почти исключительно неевреи. Среди русских писателей-евреев интерес к еврейству в обстановке нэпа почти не нашел своего художественного выражения, за исключением одного явления — роста антисемитизма, о котором еще будет сказано особо. Среди заслуживающих внимания произведений стоит назвать, как относящиеся к периоду нэпа, только два: «Бурная жизнь Лазика Ройтшванца» Эренбурга (1928) и «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова (1928), из которых Ильф — еврей.
Роман Эренбурга, в сущности, даже не о людях периода нэпа: это фантастический роман с фантастическим героем. Но в романе чувствуется воздух конца периода гражданской войны и начала нэпа. Роман вышел в Париже (хотя Эренбург тогда уже давно перестал быть эмигрантом) и никогда не был переиздан в Советском Союзе. Впоследствии во время разных выступлений Эренбурга — на вопрос кого-нибудь из слушателей об этом произведении он отвечал с явной неохотой. Но роман этот, согретый настоящим чувством симпатии к маленькому человеку, до сих пор сохранил свой интерес. В нем Эренбург попытался взглянуть на советскую действительность глазами робкого и забитого «мужеского портного» из Гомеля. Лазик думает, что когда по улице гуляет «стопроцентная история», рядовому человеку не остается ничего другого, как лечь под колеса и умирать «с полным восторгом в глазах». Он против такого, как он выражается, «китайского дважды два», но его попытки протеста терпят сплошные неудачи, и его самого за эти попытки часто сажают в тюрьму. Вот и кочует Лазик из страны в страну, из тюрьмы в тюрьму в поисках маленького счастья, пока не убеждается в том, что счастье только отсталое слово в могучем языке. Смертельно усталый, он добирается до Палестины и оказывается у могилы Рахили. Могилу охраняет сторож, и он не подпускает к ней Лазика. Но тут робкому Лазику удается побороть свое смирение — он объясняет сторожу, что ему надо перед смертью «подумать», и Бог не будет за это на него сердиться. Для иллюстрации Божьего отношения Лазик рассказывает сторожу историю о маленьком мальчике Иоське и его дудочке.
Отец взял пятилетнего Иоську с собой в Иом-Кипур в синагогу. Мальчику скоро наскучили молитвы, и он вспомнил о дудочке, которую мать принесла ему с базара. Он вытащил ее и стал посвистывать. Кругом зашикали. Но Иоська продолжал свистеть на своей дудочке. И тут случилось чудо: Бог, до тех пор разгневанный, вдруг улыбнулся, и молящиеся вздохнули обрадованно: значит, Бог услышал молитву цадика и простит их. Они бросились благодарить цадика за то, что он хорошо молился за них. Но цадик объяснил им, что Бог услышал не его молитвы, а жестяную дудочку Иоськи, дувшего в нее «от всего детского сердца», и это смягчило Бога... В 1960 г. в своих воспоминаниях Эренбург рассказал, что история с Иоськой является старинной хасидской легендой, которую ему