Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Автобиографии» Луговской скажет: «В моё творчество вошла ещё одна тема, — тема границы и славных пограничников».
Впечатлений так много, что он собирается писать прозу (но так и не решится).
Когда летел в Самарканд — самолёт попал в аварию, были повреждены колесо и крыло. Аварии с какого-то момента будут сопровождать Луговского постоянно.
В этот раз командировка оказалась более чем серьёзной: фрагментарно он участвует в военных операциях, и шпалер при нём точно не только ради красоты. Несколько раз вспомнит потом, как хоронил товарища в пустыне, роя могилу в песках.
«Путь мой лежал, — расскажет ещё, — от ледников Памира до самой сердцевины Кара-Кумов. Однажды группа пограничников, в которой я находился, чуть не погибла от жажды при спасении маленького пограничного отряда».
Сохранились протоколы допросов басмачей, которые вёл сам Луговской — то есть полномочия он имел куда большие, чем корреспондентские, — что, впрочем, неудивительно: он же красный командир.
Ответы допрашиваемых традиционные: «До прихода Хасан-бека в наш колхоз я ничего не знал, что начинается басмачество… Взяли для численности… Во время ограбления кооперативов не участвовал… Я никого не убивал, не видел, как убивали, боёв не видел, но часто слышал стрельбу…» Вместо подписи — чернильный отпечаток пальца.
Все события последних лет дают Луговскому возможность писать жене: «Был в настоящих “делах”, и от этого нервно успокоился и начал обретать самого себя».
«Тамара! Я как-то страшусь своего роста, меня куда-то распирает, расширяет. Я становлюсь новым человеком на новой земле». (Обращение к жене по имени, а не по шутливому прозвищу, подчёркивает серьёзность произносимого.)
«…живу, как сухой аскет или старый слон. Сам себя ношу. Очень смешно купаться в речке бурой, как шоколад, холодной, как мороженое, через которую — рядом — видны афганские шалаши, дальше афганский городок, горы, закат, стада и прочая география».
Ранней весной 1932 года в Москве на поэтическом совещании РАППа Луговской читает доклад «Мой путь к пролетарской литературе», отрясая с ног прах конструктивизма, формализма и прочих измов, мешающих пути к социалистической идиллии. Юрий Олеша, уже поменявший писательство и славу на тихий алкоголизм, без обиняков говорит товарищам Луговского — Зелинскому и Сельвинскому: «Луговской ваш — раб. Его речь — это речь раба, подхалима».
Но ладно бы ещё ругань Олеши и косые взгляды констров.
Доклад Луговского публикуют «Известия», затем «Красная новь». РАПП, я с вами! РАПП, я вами! — раздаётся голос Луговского на всю страну — и тут…
И тут РАПП закрывают.
Не просто закрывают, а постановлением ЦК — ЦК ВКП(б)! — от 23 апреля.
Вдруг выяснилось, что РАПП организация вредная и ненужная. Самовольно присвоившая себе главенство в литературе.
Это ещё не тот самый «капкан судьбы», но уже ощутимый удар по пальцам, по живому.
К тому же брак, даже после рождения ребёнка, — так и не заладился: однажды надломленное не срослось. Тамара уходит окончательно.
Так что весной 1932 года Луговской снова в Средней Азии: к чёрту, к чёрту вашу Москву — понять, кто свои, кто чужие, куда проще посреди пустыни. Шпалер, аскетизм, «вишнёвая заря Таджикистана… оранжевые тучи над снегами… усталые кочёвки караванов… пастушеский костёр на дальнем склоне», седло, палатки, пограничники, афганские шалаши — вот жизнь.
«Вдруг — выстрел. Выбегаю. Залп. Кричат. / Команда: “В цепь!” Потом приказ: “Отставить!” / Храпящим жаром катится отряд: / Стреляют в воздух, машут, вьются в сёдлах, / Визжат, как кошки, горячат коней. / Толпа молчит. / Передовой с размаху / Кидает оземь лёгкий карабин, / Срывает шашку, револьвер, подсумки, / Снимает выцветший английский френч, / И голый торс его блестит как бронза. / Здесь старики с лиловыми висками, / Густые бороды сорокалетних, / Размётанные брови молодых, / Немые, тонкие фигуры женщин, / Доброотрядцы в порыжелых кепках, / Чекисты в запылённых сапогах».
Всё на местах, как видим.
И, Боже мой, как же приятно ощущать себя полноправным героем ещё в юности прочитанного стихотворения Гумилёва «Туркестанские генералы», где речь идёт про «…дни тоски, / Ночные возгласы: “К оружью”, / Унылые солончаки / И поступь мерную верблюжью; / Поля неведомой земли, /И гибель роты несчастливой, / И Уч-Кудук, и Киндерли, / И русский флаг над белой Хивой. / “Что с вами?” — “Так, нога болит”. — / “Подагра?” — “Нет, сквозная рана”. / И сразу сердце защемит / Тоска по солнцу Туркестана».
Конец весны, лето, начало осени 1932 года Луговской проводит в Уфе с Александром Фадеевым — около полугода!
Фадеев, ближайший, наряду с Тихоновым, товарищ и собрат Луговского, его успокаивал: забудь про РАПП, про баб, всё в порядке, всё наладится, мы на верном пути. И сам заодно успокаивался.
В эти же дни один из самых серьёзных деятелей советской литературы, тоже рапповец, но по-прежнему очень влиятельный — критик Леонид Авербах — делится в письме Максиму Горькому своими ощущениями: «Фадеев и Луговской пишут зверскими темпами, и, по-моему, получается у них очень здорово».
«Жили мы анахоретами… — признаётся Луговской. — Днём работали, вечером выходили на шоссе, выбритые и торжественные, и рассуждали о мироздании и походах Александра Македонского. Неподалёку всю ночь вспыхивали огни электросварки. Осенней ночью по саду ходила огромная старая белая лошадь и со стуком падали яблоки. Стояли железные ночи. Как-то к нам заехал О. Ю. Шмидт и рассказывал о происхождении вселенной».
Отто Юльевич Шмидт был геофизиком, астрономом, математиком, исследовал Памир, руководил двухлетней арктической экспедицией на ледокольном пароходе «Седов» в 1930 году — когда советский флаг был поднят над архипелагом Северной Земли.
Другим товарищем Луговского и Фадеева был в те полгода Матвей Погребинский — полпред ОГПУ в Башкирии. Литераторы запросто называли его Мотей. Мотя, помимо поиска и разоблачения контры, занимался беспризорниками — знал все их чердаки и хазы, ходил по самым опасным местам без оружия и не без успеха перековывал сирот Гражданской войны в законопослушных советских граждан. Именно с Погребинского потом сделают главного героя фильма «Путёвка в жизнь». Мотя был человек незаурядный, совестливый, в 1936 году застрелится… Но кто же знал, что Луговской пьёт кумыс и веселится с двумя будущими самоубийцами.
В Уфе он, — любуясь на новых товарищей, — сочинит вторую книгу «Большевикам пустыни и весны».
Ему кажется, что большевики, пустыня, вселенная — всё это близко друг к другу, а остальное — детали.
Возможно, так оно и было.
26 октября 1932 года в доме Горького на Малой Никитской состоялась встреча Сталина с советскими литераторами. Луговской, естественно, тоже был там. И это был не самый простой из его дней.
Из писателей, помимо хозяина дома, присутствовали: Фадеев, Всеволод Иванов, Катаев, Леонов, Шолохов, Павленко, Юрий Герман, Зазубрин, Либединский, Малышкин, Гладков, Никулин, Никифоров, Сейфуллина; из критиков: Авербах, Кирпотин, Ермилов, Зелинский; из поэтов: Багрицкий, Сурков, за детскую литературу отвечал Маршак, за драматургию Афиногенов…